Мурлыканье, трусливые охи, как приятно: волнуется за нее, родит и будет мамочка; в автобусе не был годы, мороз залепил окна, и скоро Эбергард осознал, вскочил: проехал метро, хотя не было «что-то я долго еду»; испугался и выпрыгнул в раскрывшиеся двери. Нет. Не доехал. Ровно половина пути. Знакомая картина киосков, поворота с маленькой дорожки на Руднева не успокоила, показалась — ужасной, чужой, дремучие леса окружали, пустыня, по ней ветер гнал волны снега и цветные бумажные лохмы, он стоял один на льду и понимал: этим маршрутом никто не ездит; и подошедший другой автобус показался заманивающим, ненастоящим, он страшно подъезжал, криво проскальзывая последние метры, двери раззявились — люди в автобусе оказались такие… каких не видел давно, некрасивые, больные, странно одетые — и все смотрели на него, это он — чужой; и чужим показалось метро — вот что значит из своего выпасть; и снова дул ветер, дул постоянный мертвый ветер, а ведь когда изначально садился в автобус — проглядывало, солнышко обещало.
Павел Валентинович выскочил из машины, так ждал, что… Не кричал, но делал руками кричащие, срочные знаки, Эбергард заметил и в нем — зачумленное лицо, и его коснулось, — и отвернулся, в подъезд; женщина-милиционер, пока переписывала цифры из его паспорта, попросила:
— Вы со спины ко мне не подходите. У меня спина — сплошная эрогенная зона.
Не догнав, Павел Валентинович звонил.
— Слушаю, — лестница, ступеньки.
— У меня приключение, ехали за мной какие-то… С тонированными стеклами. Мигали. Но не обгоняли. Вы должны знать кто.
— Не знаю.
— Номер я запомнил. Запишете? — Павел Валентинович хотел говорить еще. — Но я-то вообще ни при чем, вы уж там сами…
— Сейчас к вам подойдут и выгрузят пачки с бумагой из багажника, — входя к Фрицу в кабинет, тот уже показывал успокаивающую ладонь: понял, действую, и кого-то из своих «набирал»: выгружайте, «тойота», серебристая, номер…
— Да ты хорошо выглядишь! Держишься. Молодец! Выручил. Спасибо, брат, — они присели; по такому случаю времени сколько хочешь, желание любое, повелевай. — По твоему вопросу, — Фриц как-то так повернулся и так налился значительностью, что сделанное для него Эбергардом усохло в прах и просыпалось вдоль плинтуса, а то, что Фриц собирался сказать, легло в красный бархат и весомо напрягло подносящие руки, еще не сказавшись, но уже перейдя в «это не бесплатно, будешь должен». — Да, ситуация непростая. Но рабочая. И — подчеркиваю: далеко не проигранная. Ведь монстр и в городе, — Фриц показала глазами «да, да!», — кое-кого пытался уволить. И выглядел очень убедительно. И мэр соглашался и на телегах монстра писал «Снять! Срок — неделя!» А намеченный человечек находил дорожку — куда надо, представлялся, — может быть, квартирку дарил. Одну. Из своих десяти. Или дом. И всё рассасывалось. Тебе, — начиналось главное, запоминай заклинание, — надо найти выход на директора ФСБ. На Патрушева. Крайний случай — на первого зама. Они знают, кому сказать — это наш. Мое! — Фриц словно шлепнул по тянущимся к конфетной вазе ручонкам. — Не трогать! И всё закончится, — и, как любил, придвинул свое лицо нестерпимо близко: как? Счастлив?
Эбергард чувствовал: в кармане дрожит телефон, кто-то…
Фриц довольно откинулся в кресле и обнял себя: понял как? Эх ты…
— У меня еще с аукционом проблемы, — зачем-то сказал Эбергард, размахивая руками и ногами — не держало уже ничто, сорвался и полетел! — Звонил телефон! — еще!
— Это решит любой вопрос, в комплексе, — Фрица подсвечивала изнутри радость делающего добро, он сам еще не изучил до конца возможности изобретенной им чудо-машины, но результаты первых опытов превосходят самые смелые…
— Понял, — Эбергард оглушенно посмотрел мимо Фрица куда-то, в стены, вытащил телефон. — Слушаю.
— Тут такое… Соседка сказала, у нас на этаже возле лифта стояли два человека, — с удивлением пока, без страха, это Улрике. — Сказали: тебя ждут. Какие-то твои друзья. Но в дверь не звонили. Как-то неудобно. Почему-то ушли. Ты кого-то ждешь?
— Нет. Ни в коем случае. Слышишь: ни в коем случае! Даже если будут звонить в дверь. Я сейчас перезвоню тебе.
— А может, тебе и бизнесом заняться, — порассуждал набело Фриц, словно до этого ничего не говорил, — я бы не смог. А ты у нас — креативный!
— Не, я лучше выйду на федеральный уровень и выступлю инициатором национального проекта «Доступные женщины», — и он даже засмеялся, облегчая другу понимание: шутка, — и Фриц поддержал.
— Куда ты бежишь? Посиди! О-о, он уже не здесь, в глазах что-то движется, наш Эбергард уже где-то… Небось, опять к девчонке какой? Ну, ладно, давай не пропадай, заходи, звони… Надо бы нам опять вчетвером посидеть, сверить часики… Позвони Хассо, а? И давай не затягивай, решай свой вопрос, а то «Фриц, меня уволили… Фриц, как бы мне потише уйти…» Ну, беги, не можешь уже, беги!
Он вышатался в коридор, сразу — на аттракцион «подвесной мост», каждая дощечка внезапно проваливается, каждая дощечка поднимается, лестница резко уходит влево, веревочные поручни расходятся в стороны, растягивая руки, — к стене, к закрытой, пусть нарисованной двери, даже к двери бывшей, заложенной камнем, даже к тени, похожей на дверь, полушпагатными припаданиями на всю длину ног; сторонящимся встречным казалось: упадет, падает, но идет, значит — инвалид, идет своим способом передвижения, приноровился; Улрике не звонила, он двигался лишь потому, что кто-то из собранных в его «я», но находящийся вне Эбергарда и чуть сверху хотел, чтобы Эбергард не стоял на месте, никогда не сдавался, двигался вперед, Эбергард должен выработать ресурс… получено новое сообщение, сообщение — неважно, о важном бы позвонили; едва прочел и стер тут же, как только уловил смысл: Эрна, это Эрна ему прислала сообщение без обращения «папа», сразу суть: что «перед школой» к ней подошел человек и попросил передать привет папе, вот она после третьего урока на перемене и передает: тебе привет! — На этой неделе Эрна уже раз позвонила сама (насчет классом в Италию), вот теперь сообщение, вот что-то и начало восстанавливаться в отношениях перед судом… Эбергард стоял среди пламени — должно жечь, не жгло, он уже не жмурился, не щурился, а осторожно оглядывался: да вот же огонь, языки, вырывающиеся из земных трещин, гуд, сотрясения… он кому-то объяснил смысл всего того, что… у него оказалось мало пространства для движения, времени хватало, но пространства недостаточно, потому что Эбергард — не лично один Эбергард, есть еще люди, которые как бы тоже он, Эбергард, входят в состав, объединенная такая транспортная система, узлы связи, обращение крови и главное — ветви других нескольких жизней, корнями собиравшиеся в нем, он не мог двигаться настолько свободно, как следовало, так, как любой на его месте; не хотелось произносить «невезение», он из сильных, он выше, но вот — пространство, он не смог существовать отдельно; позвонил Роману и голосом обыкновенным, пока кожа лопалась на лице и над сердцем, открывая уровни и опоры внутреннего устройства, говорил:
— Роман. Я вас прошу: остановите. Уберите это всё. Завтра вечером я внесу из собственных средств… В полном объеме. Куда привезти деньги? Я буду один.
Поднимаясь на поверхность из потного, молчаливого, шаркающего метро новобранцем в эскалаторной колонне, новеньким, еще не привыкшим горбиться, Эбергард поднял глаза — под куполом вестибюля покачивался воздушный шарик, некуда улететь; высвободившееся место (всё меньше и меньше, о чем требовалось думать) заполняло высокотемпературное: если умрет мэр, если мэра не утвердят, если Путина взорвут чеченцы, если Лиду посадят и бизнес она подарит питерским, если Эбергард честным трудом и скромностью заслужит дружбу генерал-полковника ФСБ или сенатора, который как бы оставил бизнес и ни при чем, но из тени рулит многим… Дальше Эбергард не представлял, возвращался к началу, к этому «если» и проживал мечту еще раз.
Риелтор — его Эбергард знал, с косой подкрашенной челкой, скрывавшей стеклянный глаз, через разные временные промежутки выходил из квартиры и задавал Эбергарду вопросы, возникавшие у риелтора постарше званием — его Эбергард не знал, — белолицего мальчика, только что полученного из интернет-магазина, одетого во всё только что купленное. Эбергард думал: никогда, небось, не полол он картошки, и не тащил мешок сахара с «Бежецкой» кольцевой на радиальную, и не ходил неделю счастливым покупкой матери сотни крышечек для консервирования; Эбергард ожидал конца процедур, гуляя от грузового лифта до пассажирского, не согревались ноги, никто не звонил; риелтор незнакомый очередное спросить вышел сам:
— Свидетельство о собственности у вас с собой? Можно взглянуть? И паспорт, — мальчик что-то сличал. — Скажите, — что-то смущало его, не относящееся к бумагам, — это ваша квартира?
— Моя. Собственник я один.
— Почему вы не хотите зайти?
— Просто не хочется. Можно мне подождать здесь?
Оба риелтора что-то еще поделали там, щелкали выключатели, хлестала в раковины вода, постукивали сгибы пальцев по стенам, с кем-то уточняли по телефону и вышли хирургами, наложив швы, к поднявшейся с лавок дальней родне.
Знакомый риелтор тайком мигнул: да, срастается; и опять обезличел: я, собственно, так, консультационно, чисто помочь.
— Ну, объект, конечно, эксклюзивный, — признал мальчик. — Авторский дизайн. Мебель, скажем там, неплохая. И расположение.
— Детская вообще супер!!! — знакомый риелтор показал Эбергарду: вложился, молодец!
— И то, что никто не жил. Никто не жил, правильно я понял? Я думаю, в пределах той суммы, которую вы обозначили, мы можем ее взять, хотя это как бы предел того, за сколько можем…
Никто ничего больше не говорил, до тягости, словно Эбергард не дослышал знак вопроса, а остальным кажется: думает он, додумает и ответит.
— Только… — мальчик помолчал еще, признав молчание своим, — Эбергард, так вас? Эбергард, вы должны знать, это в плане совета: приобретая квартиру в сжатые сроки — за сутки, — агентство вкладывает собственные или заемные средства, и поэтому вы теряете — до тридцати процентов от рынка. А то и больше.
Эбергард не понимал, почему мальчик на него вопросительно взглянул, и, чтобы как-то вытолкнуть забуксовавших с топкого места, он ведь тоже участник, пожал плечами: ну, ясно.
— Если вы располагаете, например, месяцем, — мальчик говорил что-то противоречащее законам жизни собственного костюма и галстука, знакомого риелтора тяготило это излишество, он поднимал брови: ну на хрена… — ваши потери могут быть существенно ниже. Может быть, у вас есть хотя бы две недели? Или вы уезжаете? Может быть, перенести отъезд?
— Закончим завтра, — то, что сказал Эбергард, почему-то прозвучало как «умер», и все сразу закачали головами и скорбно сжали губы.
— Понял. Ну что ж. Двадцать четыре миллиона, — мальчик пожал Эбергарду руку. — До завтра.
— Мы договорились окончательно?
— Да. Вы сомневаетесь в моей правомочности? Двадцать четыре. Сумма не изменится.
— Через час вы позвоните: так получилось, что ваш генеральный директор был не в курсе, а теперь в курсе, устроил скандал, кричал, грозил уволить, вообще запретил покупать эту квартиру, и вы его еле уговорили, но самое большее, что он дает, вы выбили из него! — двадцать два пятьсот. В шесть утра предупредите: если хочу получить наличными в условленные сроки, придется взять на себя расходы по обналу. В девять: еще заплатить инкассаторам. Двое и водитель. Перед оформлением сделки выяснится: ваш юрист на срочном выезде в Подмосковье, уже не вернется, а ближайший юрист, способный всё оформить, берет пять процентов от суммы. Или — всё откладываем на неделю, — Эбергард перечислял без обиды: просто хочу выяснить, на что рассчитывать.
Мальчик серьезно кивал каждому слову, смотря Эбергарду куда-то в грудь, и, дослушав, сказал:
— Вы получите завтра двадцать четыре миллиона, наличными, в рублях. Мы договорились на эту сумму. Она окончательна. До завтра.
Эбергард не пошел в лифт.
— Вы с нами? Остаетесь? Отдать вам ключи?
Поколебался и:
— Нет. Я так, — он остался и сбоку, оставаясь незаметным, украдкой посматривая на свежеустановленную дверь, отмытую от строительной пыли, — дверь весело уставилась глазком на соседку напротив, заодно косясь градусов на триста шестьдесят, дверь, скрывавшую топот веселых маленьких ног; он расслышал крик Улрике: «Сколько можно звать? Все завтракать!» — и свой голос, и сторожил: не приближаются ли голоса, не собираются ли открыть дверь, вести в сад или школу; переступил поближе к выходу на пожарную лестницу — успеть выскочить, если что, чтобы не увидели, как подслушивает, о чем разговаривают гости за большим столом (наверное, у Эбергарда юбилей, все замечают: Эрна от него не отходит); вот, дождался: вот Эрна, бежит впервые по квартире и кричит от восторга, распахивая… И еще дверь, и еще. И еще! — и замирает посреди собственной комнаты; он увидел ее лицо, отражение каждой вещи, разных цветов в ее глазах, на самом деле отражается одно — его любовь; не выдержал и улыбнулся: столько в своей комнате она расскажет перед сном… Ночью он зайдет поправить одеяло. Эбергард видел: эти люди, что поселились и останутся жить, смотрят из своих окон на юг, и особенно нравится: вид на север: как удобно встала кроватка, покупали под размер, хорошо, что предусмотрели видеонаблюдение за няней… Такая большая квартира, что, когда звонят в дверь, надо долго идти. Когда звонят в дверь, Эбергард начинает свой путь издалека — из кабинета, и из каждой комнаты на его пути выходит еще человек: улыбается Улрике, выбегают дети, выглядывает его мама — всем интересно: кто пришел? Все идут за ним — открывать, большая семья. Всё есть. Вернее — будет; значит, почти есть, просто дорога будет чуть длиннее, Эрна будет чуть старше, и он — чуть старее, чуть меньше им быть вместе, но ничего… Нормально, ничего.
Эбергард ткнул покрасневшую кнопку вызова, лифт, отвернулся и вытер лицо, хотя на самом деле ничего такого не происходило, будет другая квартира, просто чуть позже, может быть, не так как бы масштабно… посмотрел на мокрую руку и не стал ждать лифт… Утром его позвал Хассо, ты там не сильно занят? — от Хассо тепло, в префектуре ничего не почувствовал, место, хорошо знакомое ему, вот только Хассо страдал, словно после чего-то болезненного отходила заморозка:
— Гоняли, ба-алин, хоронить Ельцина. Префектов с замами!., изображать простых жителей!., толпа такая, в кашемировых пальтишках, и никто руки поднять не может от тяжести золотых часиков, промерз, балин, в своем пальтишке, что купил на распродаже в Дубаях, дожили: уже на похоронах выполняем программу «Зритель», а то икону встречали… Но все, конечно, оценивали позицию мэра.
Что-то вспоминалось из прошлого:
— И как?
— Несильная позиция. С семьей не шел. С президентом не шел, и даже позади президента не шел. Вообще — за оцеплением фэсэошников шел. Похоже, не утвердят. Ну как вы, Виктория Васильевна? — потому что зашла Бородкина, Смородино, муниципалитет.
— Выборы обеспечили. Районное собрание дружно работает, — глазами с Хассо на Эбергарда, угадывая, пробуя такой тон и такой.
— И голова у вас взлетела до самого космоса…
Бородкина смеялась, вытирая настоящие слезы:
скажете… Скучаем без вас! — сопровождая взглядом каждое перемещение Хассо — он отлучился в комнату отдыха за двумя скрепленными листками.
— Хочу почитать вам, та-ак… Генеральный директор спортивно-развлекательного комплекса «Смородино — здоровье, будущее, доброта» в прокуратуру: полтора года не можем начать строительство комплекса из-за проволочек со стороны муниципалитета при согласовании проекта, несем убытки, тра-та-та… Такого-то числа к заявителю пришел человек, представившийся Владиславом, зятем госпожи Бородкиной Вэ Вэ, руководителя муниципалитета… И разъяснил при свидетеле таком-то, что хотел бы на правах частной собственности владеть ста квадратными метрами в будущем комплексе. А если так не случится, то муниципалитет не согласует проект никогда, для предпринимателя это непозволительное обременение, да и противозаконно, вымогательство. Аудиозапись беседы с лицом, представившимся Владиславом, прилагается, — и ловко убрал листки под стол, когти Бородкиной хапнули пустоту. — Ну что, крыса?!
Эбергард не смотрел на Бородкину, но видел, как трясутся ее губы и волнами по коже идет красный, синий, белый цвет, каждый раз смывая глаза до полной неразличимости, а потом они нелопнувшими болезненно-белесыми пузырьками проявляются и взмаргивают вновь.
— Это надо остановить, — Бородкину словно погрузили в какое-то несвойственное состояние и там, в состоянии, ей показывали страшный сон про нее, что-то надвигалось, — Хассо, остановите, умоляю!!!
— Иди отсюда, — послал Хассо. — И напомни там специалистам органов опеки: скоро суд!
— И я пойду, — сразу собрался Эбергард. — Спасибо! Что ты такой недовольный?
— Да задолбали Пятикуровским кладбищем. Мэр каждую неделю с объездом. Все префектуры подключились, миллиард изыскали из фонда чрезвычайных ситуаций… Швейцарию делаем! Газоны! Фонтаны! Переложили все теплотрассы — под землю! Кипарисы, блин. Кедр. Мрамор и гранит! Дорожную развязку! — остатки прежнего Хассо насмешливо взглянули на Эбергарда. — Понял, где похоронен отец Медведева? Вдруг захочет навестить, а у нас — вон какое благоустройство! Кованые решетки! Корзины цветов — посреди промзоны! Очистные сооружения в форме каскадов прудов! — Хассо раскинул руки и прокричал: — Скульптурные группы скорби!!!
Утирая осенние капли под носом, Эбергард спустился в метро, выждал время, пока все вошедшие в вагон нашли пристанища своим глазам, посеяли их кто в газеты, кто в книги, в наклеенную рекламу, впереди расположенную пустоту, разглядели сидящих старожилов, и только тогда — огляделся сам: с лавки, слева наискосок, в упор на него смотрела строгая женщина, уже побывавшая в стране диагнозов в полторы страницы и желавшая другим только «здоровья!», она, как и все ее сверстницы и однополчанки, оделась клоуном: малиновая краска на преувеличенных губах, глаза, обведенные сажей, петрушечные румяна, меховая беретка набок и коротковатые штаны, — недовольна Эбергардом, осуждала, словно из-под него натекает лужа, скомандовала «надо!» — и вскочила, как парашютист на выход в небо, два перехвата поручня — рядом!
— Самсонова Алевтина Александровна, контрольно-ревизионное управление… Эбергард? Видела вас на коллегиях, так знаю… В курсе, что мы — очень серьезно! — проверяем использование бюджетных средств пресс-центром? Прошлый год смотрим. Позапрошлый. И более ранний период… — ничего не волновало ее, каждый кормится своим, у каждого свои крючья, чтобы цеплять за бок живое. — И неблагоприятное впечатление в целом… Неделька нам еще осталась, но акт я уже набрасываю… — показала углом губ «ну вы и наворотили». — Миллион шестьсот выставлять будем подрядчикам вашим к возврату в бюджет. А дальше — как префект посмотрит. Может быть, и в прокуратуру. — Всё, что хотела сказать; отвернулась проверить: ничего не изменилось в схеме метро, не отросли никуда линии? и так противно рядом с такими, а он еще и молчит!
— Но я человек, — сказала она мягче, поближе сведя губы, в детстве и юности Эбергарда так говорили про «блат», — и всё понимаю. Акт как напишешь… Можно и в общей форме указать, что небрежность в оформлении, не все акты выполненных работ предоставлены в срок… Отсутствуют кое-где подписи исполнителей. С учетом прошедшего времени…
— Спасибо! — Эбергард услышал свой голос, как незнакомый — как ее зовут? — улыбнуться ищуще и благодарно, как заведено. — Я завтра подвезу. Вы уж меня сориентируйте.
— Сто, — беззвучно, отрывисто выдохнула она, словно отрабатывая произношение нерусского языка или упражняясь дыхательной гимнастикой, и еще разжала и сжала пальцы, но, слава Богу, один раз, «пять» — и пятьдесят, сто пятьдесят, Эбергард кивнул: да. Завтра.
— Журнал какой-нибудь принесите: вот, Алевтина Александровна, статья, что я хотел вам дать почитать, — зацепила щепоткой Эбергарда за рукав. — Знаю вашу ситуацию, извините, что столько. Я не одна. Надо, — как и все, она показала наверх. — А тем — надо тоже, — и показала еще повыше. — Удачи!
Хорошо. Ждать не пришлось. Роман со своими (да с кем угодно, Эбергард деньги нес) прохаживался уже в углу парковки «Веги — Красная дача», где останавливались бесплатные автобусы (договорились «где автобусы»), — трое; казалось, его ожидают люди расслабленные, обезоруженные, преодолевшие плотные слои атмосферы, где вовсю жарит, занявшиеся уже другими и другим, из глаз их он, Эбергард, в основном уже стерся, отдаст мешок — сотрется совсем; казалось: такие ж люди; ведь и он о другом сейчас думал, о чем хотел думать без помех, к чему наконец прорвался, с этим порешав: будет суд, уладится с Эрной, поменяет работу, весна… Да, еще родится девочка.
Трое выдвинулись к нему, словно не утерпели, покончим же! — и он прибавил ходу: и ему не терпелось не меньше — больше! Поперек встречного движения черный сарай типа «лендкрузера» высунул чуть аварийно замигавшую морду, Роман со своими потоптался и завернул за него, будто играли: заметил, куда мы? — правила осторожности, ревподполье! — и Эбергард свернул за ними: где вы тут?
Роман стоял, приготовленно расставив ноги, удерживая карманами пальто трясущиеся руки, зачем-то хотел выглядеть серьезней и круче, иноземно — босс! Второй стоял боком за Романом, просто человек, вроде Эбергарда; третий, в куртке, с серьезным животом, с круглой головой отставника, осиротевшей без фуражки, уже шагнул Эбергарду навстречу, приготовив руку: давай; и ушел с мешком; в джипе одновременно (именно одновременность поранила Эбергарда: и здесь неведомое ему и сильное «всё готово») приоткрылись передняя и задняя двери, но без последствий, словно проветриться, — вот при ком Роман собирался выступить по-взрослому.
— Даю месяц, чтоб собрать остальное.
— Там всё. Двадцать шесть, — как и обещал: всю сумму.
— Это не всё!
— Я брал двадцать шесть.
— А дело не в том, не в том, твою мать, — рот у Романа запрыгал, что-то раскусывая, невидимое, начавшее сопутствовать словам, — не в том, сколько ты поимел, а сколько я потратил!!!
Из передней дверцы «лендкрузера» вылез еще один — легко одетый, словно на минутку — отлить, Эбергард заметил только свежую стрижку над воротом черной водолазки и пушистые детские брови; встал за Эбергардом и сказал ему, но одновременно в сторону, словно скрывая свой личный запах:
— Не бзди, просто поговорим. Ничего тебе не сделаем. Аккуратно себя веди.
Эбергард показал: «я смеюсь», показал: «закончили и до свиданья».
— Ты мне всю жизнь будешь платить, — вполголоса кричал Роман, освободил руки и растирал одна другую, потом гладил запястья, сминая в гармошку рукава.
— Всё, все молчат, — сказал из джипа кто-то старый. — Ты, иди сюда.
Роман старушечьими мелкими шажками, как за благословением, подбежал к приоткрытой дверце и вгляделся в автомобильное нутро, не останавливая ни на чем определенном и ограниченном взгляда — как в неподвижную колодезную тьму, как во что-то скрытое его собственным отражением: откуда это с ним говорят?
— Чем вот ты можешь доказать, что он отдал не всё?
— По закону! Можно и в суд пойти! По статье пятнадцать Гражданского кодекса лицо, права которого нарушены, требует полного возмещения убытков. Включая упущенную выгоду. Недополученный доход, — Эбергард видел, что Роман боится и не всё знает, как здесь делается, и спешит. — Я под контракт взял кредит, а это проценты! Я проплатил подрядчикам, — он сунул в джип картонную папку, — закупился… Кто вернет? Он мои деньги месяц крутил, за это тоже процент, на сумму средств. На каждый день. Как решу, такой процент. Не отдаст за месяц, я и на остаток процент положу!
— Всё с тобой. Свободен.
Роман облизнулся, как-то неприязненно еще заглянул в джип: есть там вообще кто? — и побежал к машине посреди своих, помахивая руками на ходу, дуя в кулаки, так делают люди, чтобы показать: намерзлись, во как холодно, вот почему бежим.
— Теперь ты.
— Ничего не сделают, — пообещали за спиной. — Разберемся. И пойдешь.
На заднем сиденье джипа, раздавленный огромным животом, полулежал краснолицый лысый человек с лошадиными угасающими глазищами, он поморщился, словно за Эбергардом сияло солнце:
— Ты главное скажи: заведомо? Или «так получилось»? Это важно знать.
Эбергард не понимал, ну не понимал он никогда языка людей, окружавших его, он, как всегда, угадывал по интонации:
— Так получилось.
— Хуже, когда заведомо, — признал человек, но ему не становилось легче, брюхо также давило его. — Сейчас сможешь отдать?
— Я никому не должен. И ни за месяц, ни за год, я…
— Да нет, — успокаивающе попытался приподнять человек приваренную к колену руку, — давай так. Тебе три дня. Ты нам должен тридцать миллионов.
— Я вам не должен, — Эбергард поклялся: никогда больше я его не увижу, не буду стоять так.
— Мы свои деньги выгребем.
— Нет, — на всё надо отвечать, только не молчание.
— Тогда через три дня заберем тебя и поедешь с нами на этой машине, — человек всё время смотрел ему в глаза, тяжелей и тяжелей, совершая что-то непоправимое, разрывая что-то внутри Эбергарда.
— Я обращусь в милицию.
— Это только немного продлит… Когда-то ты всё равно выйдешь из дома за булкой хлеба. Или увидишь в этой машине свою жену. Или дочь. Мы еще матери твоей расскажем, сколько ты должен. По-любому: все мешки развяжешь и отдашь.
— На всякую силу найдется другая сила, — Эбергард упирался, напрягал мускулы, но не мог сделать слова значимыми даже для себя. — Или вы скажете сейчас, что пошутили, или другие люди будут решать с вами мой вопрос. — Следовало показать: «жду ответа», но он побежал, хотя шел не спеша, побежал в сторону бесплатного автобуса, понятных, забитых, понурых, сознающих себя счастливыми и не признающих себя несчастными людей, застигнутых временем на этом месте — ну и что, что на автобусе, может быть, есть у него машина и покруче, просто сегодня ему удобнее на автобусе. А машина у него есть. Всё, что думал, сбилось в ком там, внутри, и прутья вокруг, и сыпучее, и сверху — сползли пласты снега, оказываешься в тишине… женщина-милиционер в бронежилете на входе в метро, такая мрачная, вы такая мрачная: позади ужасный день или впереди бессонная ночь? качнула она шапкой: и то, и то… только разговоры с Улрике; думал: она не сможет переехать к маме, ей уже до кухни трудно дойти, очень набрала вес, неузнаваема… не забудь сдать кровь, чтобы нашего папочку пускали в роддом к маленькой, у тебя всё готово к переезду, список «что купить» отрастает на третью страницу, как себя чувствуешь? Ты как себя чувствуешь? Найди в аптечке и выпей это! Никак не получалось пристроиться: садишься на диван, и он качается в ширину: раз, раз и раз… Уложив, устранив, он приступил к изучению старого времени, раз уж образовался такой вот период: значит, время представлено двумя стрелками — большой и малой, движутся обе, большая (но потоньше) догоняет и обгоняет. Стрелки — мечи и ножницы, угрожающий металл; всё, что отсекает и рубит; опыт у Эбергарда имелся, школьные часы говорили о многом; время всё движется без всякого завода. Шорохом. Стрекотом. Оно как-то связано с тем, что Эбергарда не будет. И с другими изменениями. И с хорошими изменениями, но «хорошие» размещаются, в основном, в «раньше», в «раньше» он этого не понимал, хотя о времени думал часто и про исчезновение задумывался; когда ты радовался, вдруг подумал он, когда я радовался? — он сидел, потом лежал над часами, наметив увидеть, как сменой цифр, неуловимым миганием поменяется дата, то есть наступит новый день, потом «ноль шесть», «ноль девять» (имя и фамилия: Ноль Девять); полежал еще и обрадовался некой невспоминаемой мысли, не умещавшейся в человеческие представления и указывавшей на засыпание, перемещение по течению, но потом понял: нет; и признал: не заснет… А ничего не сделают, всё отдал, они-то думали, а он не испугался, на всякую силу другая сила, забудется…
Утром ответил на звонок Фрица: мэра утвердили, Путин, посещая район Чуркино, дал понять: да, мэр остается, хотя торговались до последнего, и в Чуркино мэр слегка пожаловался: вроде вопросы порешали, но аппарат ваш требует с меня еще того-то и того-то, а Путин сказал: да никого не слушайте, мы же порешали; мэр бросился раздавать облегченные интервью, но аппарат мстил — с пятницы все крепостные СМИ пели: документы на предоставление на новый срок в гордуме, а документы привезли только в три ночи в субботу; включил — в телевизоре мэр разъяснял собственноручно откормленным депутатам программу деятельности с обычными барскими паузами, изнуряюще долго, председатель гордумы, набравшись отваги, тронул звоночек и просипел, как человек, которому вот-вот оторвут башку: сколько еще времени потребуется для выступления?
Забыл телефон и вернулся, а Улрике — ничего, раньше бы переполошилась: а ну, не переступай порог! Посмотри в зеркало! Перекрестила бы — размашисто и сильно. Он болезненно замечал, что Улрике упускает… Напряженное внимание к нему теперь прерывисто. Не целовала на ночь, или целовала, но не говорила каждый раз новых особенных слов, или говорила особенные слова, но не таким каким-то голосом; он жаждал прежнего напряжения и даже большего, а Улрике устала, приручила и устала; он думал: и устанет еще, а его слабость требует постоянных, умножающихся подпорок, он хотел стареть радостно, умаляться, окутываясь безответственной ватой; послал Эрне «Пойдем на крестный ход?» — сразу ответила (вот как научилась быстро набирать): «Я с мамой. Не потому, что так мама сказала, а потому, что сама так хочу»; у подъезда его встречали спортсмены, двое стояли тесно — чтобы обойти, ему пришлось воткнуть ногу в обжегший сугроб. Павел Валентинович собирался сказать, что больше работать так не может, — помаргивая дальним светом, пристроился черный джип с черномордой улыбающейся парой, пассажир помахал Эбергарду сквозь летящее поперек что-то снежное; у Эбергарда затряслись ноги, он разжимал их поочередно, давя на несуществовавшие педали, но не проходило, набрал Леню Монгола — нет ответа. От поликлиники отпустил Павла Валентиновича, не мог уже больше с ним ни говорить, ни молчать; из джипа Эбергарда окликнули «эй», не оборачиваясь, он вошел в поликлинику, растер у гардероба ладонью бок, ужас селился в животе, не отпуская, он шел по какой-то поддающейся шагу доске и сох в мясную ободранную тушу с уже частично отрубленными лишними частями: сдать кровь, чтоб пускали в роддом.
Очередь на сдачу крови ожидала, пока медсестры выпьют чай, с одинаковым странным напряжением все смотрели на плазменную панель в торце коридора, на страшную картину и слушали замогильное: «Самка стрекозы пытается отложить яйца в ткань водных растений с помощью колющего яйцеклада». Кровь, подумал Эбергард. Тоже выход. Леня Монгол перезвонил:
— Пропал куда-то… Залег…
— Куда я денусь, — изо всех сил зажмурился Эбергард, согнулся, терпя боль, напугав окружающих. — Хотел с тобой переговорить, в плане совета, оперативно.
— Давай, давай, — напевал Леня Монгол, что-то еще делая попутно, какой-то тонкий ремонт, обеими руками, зажав трубку плечом. — Какой у тебя беспорядок на… послезавтра?
— Суд. Потом в любое время могу.
— Набери после суда, — закончил, захлопнулась крышечка, провернулся ключ, задвинулся ящик, пересчитанные или проверенные купюры обхватила коричневая, бордовая резинка, натянулась, крутанулась восьмеркой и — еще раз перехватила; в полную силу Леня Монгол спросил: — Как ты, устроился?
Чуть не выронив «давно»:
— Да. В среду выхожу.
— Куда? — заработала измерительная аппаратура.
— В мэрию. Не хочу в префектуру. Надо двигаться.
— Ну правильно. Кем?
— В пресс-службу, к китайцу, пока начальником отдела, но с перспективой на зама…
— Ух ты! Ну, жди в гости, чай будем пить. Давай телефон.
— Еще не запомнил, приеду — дам визитку, как полагается.
— Давай, — Леня, передохнув, взялся опять следующее что-то сооружать осторожными пальцами. — Или эсэмэсочкой телефон скинь.
Этот день… что-то… да, мэра же утвердили, словно это еще касалось Эбергарда; на такси ехал в префектуру, в строй, вдруг в надежном тепле, среди знавших его встретится Хассо, вдруг случится что-то там; таксист, намолчавшись, выпалил:
— Весь Махортовский тоннель встал! Вентиляцию отключили, все задыхаются! Коллапс! А с первого мая машин — на три миллиона больше!
Эбергард не знал: что? как? Попробовал:
— Да куда уж им заниматься городскими проблемами. Лишь бы карман набить… Ворье!
— А ветеранам пенсию пообещали в два раза больше прожиточного минимума. По четырнадцать тысяч! — и таксист нахмуренно смолк, поглядывая в зеркало, спросил:
— Это за тобой? Давай-ка я тебя высажу!
Но к префектуре джип не поехал, развернулся через сплошную, ушел на Тимирязевский и на разворот. Префектурный постовой полистал для виду журналы дежурств и почесал под фуражкой:
— Команда прошла из приемной Хассо: не пропускать. И заявки на пропуск вам не принимать. Но фиксировать, кто заказывал. Так что извиняй, — постовой не говорил раньше Эбергарду «ты»; Эбергард непобежденно достал телефон, потыкал кнопки, посторонился, чтоб не мешать проходу, приветствуя знакомых, отодвинулся еще за колонну, чтобы не слышали, кому звонит, выбрался на улицу, не отнимая телефона от головы, еще прошелся по двору и, как только его скрыл угол, двинулся в сгустившейся среде — дорожкой к метро, почувствовав: болят ноги, и оглядываясь: не догоняет никто? За деревьями не стоят? Навстречу? С надеждой выхватил телефон: звонок! Кто догадался остановить?!
— Во-первых, не опаздывай на суд. Мы должны обсудить мой гениальный план. Приходи уверенным и спокойным! И еще, мы не могли бы увидеться завтра? Надо кое-что обсудить. Не про суд.
— У тебя что-то случилось?
— Не совсем у меня. У нас.
— Ты беременная? — почему-то спросил он; рассмеется, когда она: ты что, дурак? Нет, конечно. И начал уже смеяться.
— Ну, я не хотела так, по телефону. Я беременна.
Уже возле метро, на всякий случай, запомнить окружающих, уже пожалев: деньги, и на это нужны деньги, он прокричал, чтобы скорее и с этим:
— Я думал, ты как-то ответственно — подходила к нашему… общению. Ты уже сделала всё, что нужно? Я готов помочь. С врачами, с оплатой! — Неужели у нее ничего этого нет?! — Эбергарда толкали, каждый чувствительно задевал — никто его не видел!
— Я решила оставить ребенка, — много лет женщина хотела сказать так и вот сказала, плыла где-то там повыше в своем клубящемся счастье, что легче воздуха и невероятно грузоподъемно, уже отдельно от пожеланий, желаний, мнений Эбергарда, сразу и навсегда став омерзительной, тошнотворной ему.
— Спасибо! — прорычал он. — Большое спасибо! — и побежал в метро, теперь зачем-то заторопившись, забившись меж спин, и девять станций, девять остановок нянчил телефон в ладони, сейчас адвокат пришлет объясняющееся, подлизывающееся, покорное, вопросительное, тревожное, сомневающееся, испуганное, но нет, нет и нет!!! Долго прохаживался меж рынком и «Перекрестком», высматривая знакомых — с кем встречался в лифте, с кем заходил в подъезд: никого, вот! — обогнал нагруженную мать и школьницу — по выходным они выводили дышать крошечную начесанную собачью породу, поздоровались, может, инстинкт, а может, вспомнили; у подъезда трое образовали равнобедренный треугольник, переминались утепленные кроссовки, штаны из непродуваемой ткани, один сказал что-то вроде: вот он, — обернулись, разошлись шире, подтягивая перчатки и засеивая окурками снег.
— Как там в школе? — спросил Эбергард, забрал у матери сумки. — Я помогу. Не идете на крестный ход? — Вот и вместе. — Я на крестный ход пойду, — и вдруг понял: нет, не пойдет и он, спрятал глаза словно под козырек серой такой кепочки, согласившись с пинком, плевком, хватом за шиворот; он низкоросло, как на коленях, загораживаясь школьницей, протопал в подъезд, чуть разогнувшись, когда дверная пружина отработала в плановом режиме, без задержек; никто следом? и выглянул: пусто? — прежде чем шагнуть из лифта, телефон прозвонил, просто «вызов», он выключил.
— Скорей бы, — стонала Улрике, — так тяжело. Как хочется домой. Ты нашел уборщицу, чтобы перед нашим приездом… Так боюсь рожать! Ты не отпустишь мою руку? Обещай! Ты не уйдешь, даже если я ничего не буду видеть и помнить? Обещай! Больше не уходи, обещай! Днем звонили в дверь и не ответили — кто. Вдруг квартирные воры? Проверяют, есть кто дома днем? Так страшно. Ты точно не знаешь, кто это? Может, позвонить участковому? И почему нельзя включить городской? Эбергард! Эбергард. Эбергард… — словно скачала из Интернета новый голос себе и подбирала громкость и мелодию, — пойдешь на крестный ход?
Нет, настроение есть, но боюсь оставлять тебя, уже пора всегда быть рядом; ей казалось: началось, схватки, звонили и звонили подруги, мама, врачи, беременные, рожавшие, кто-то… он зажег свечку, привезенную из Лапландии, и сел напротив пасхальной службы в телевизоре, разглядывая официальные лица, простые проверенные лица, белые платки, коммерсов, желавших казаться простыми, Медведева, Путина, где стоит мэр, как накрашены жены, как терпят дети, ни слова не понимая из… дожидаясь, когда скорым шагом, словно стесняясь, по пустому городу вокруг храма протечет малолюдный крестный ход отборных, помахивая флагами и крестами, и выключил, как только сказали: «Христос Воскресе, дорогие телезрители!»; Эбергард попросил: пусть всё это кончится. Пусть та сделает аборт. Завтра. Пусть больше ее не будет. Чтобы не пришлось встречаться, не пришлось говорить. Пусть и в прошлом ее не будет, пусть так: ее не было и не будет… А суд?.. Проверял телефон: не отстают, звонили; ругался: ведь только зарекся: дальше без личного — и вот именно в этот отрезвляющий момент она… Как посмела думать, что может родить ему. Что ее какого-то… ребенка можно сравнить с Эрной или девочкой, что родит ему Улрике?! Не мог теперь даже представить себе тело… Как мог этого касаться, ведь никакого особого удовольствия. Вообще — никакого удовольствия. А уж тем более — чувств, и в сто крат более — любви, какой там, на хрен, ребенок?! Подстроила! Доброта, всё его проклятая человечность, сочувствие… Дать немного тепла! Пусть кто-нибудь адвоката зарежет! Он бил и вколачивал в поисковые строки «как уговорить подругу сделать аборт», «как убедить девушку прервать беременность», «как быстро сделать аборт» и набрасывал кривыми, намеренно неразличимыми (вдруг Улрике…) сокращениями план победы: «отсутствие материальных условий» — не подходит! — так, вот, первое: я тебя люблю; второе: я тебя очень люблю и хочу быть когда-то потом, послезавтра, когда-то (обозначить условия и некий временной протяженный отрезок) с тобой навсегда путем образования семьи через свадьбу; третье: я не могу без тебя; четвертое: но… Но решение о зачатии, рождении, появлении ребенка должно быть строго обоюдным (у ребенка должны наличествовать обязательно — оба — родителя, чтобы рос он в полноценной любви), ребенок должен на свет появиться желанным — это ведь чувствуется, даже плод чувствует!!! Подсознанием. В подсознании остается! Нежеланность — травма, трагедия на всю жизнь, калека… Так, пятое, тут переходик на: я тебя люблю, но ребенок именно сейчас, вот сегодня по таким-то (продумать каким?) причинам разрушит навсегда, сделает невозможной нашу любовь вообще, вместо того чтобы скрепить, обеспечить уже наше будущее (как ты, скотина, надеешься), наоборот — будущего нас лишит, в этом нет сомнений, это ясно, и ничего с этим не изменится, ни через год, никогда… Шестое: сейчас действовать быстро, когда зародыш, даже не зародыш — какие-то плодящиеся клетки, икра, начальный этап, не перешедший как бы собственно в жизнь, современными методами, без последствий, это будет знаком доверия и доказательством любви с ее стороны, что окончательно закрепит их отношения, а если даже не совсем начальный этап, то (это он сам придумал) зачатый так, вот так вот, организм не может быть здоров, — генетика там, ДНК, совместимость… они должны к зачатию (можно даже обозначить «когда») подойти ответственно, не рисковать… К чему суета?! Когда они решат, то — желанный здоровый малыш… Не представлял, как говорить без бумажной подсказки, не упустив ни пункта, спокойно, изначально спокойно и зная: убедит, другого исхода не существует, убедит, ясно же; разминался, глядя в окно на неспящую машину, проверял дверь, слушал, как дышит Улрике, не хотел Веронику-Ларису больше видеть (пусть только суд пройдет), надо только собраться — последний обстоятельный, доброжелательный, уверенный, даже ласковый разговор (ну и потом свозить ее к врачу и подождать у кабинета для поддержки, если попросит, жалея и благодаря, отвезти по итогам домой и даже посидеть у постели, немного — после этого лежат?); один разговор провести как следует, собраться, всё только от него зависит… Разговоры с адвокатом, разговоры с теми, другими существами, разговоры с монстром, разговоры с Эрной, разговоры с кем-то, кому требовалось картину объяснить «объемно», «в целом» — разговоры пылали вокруг до неба и — не прогорало, говорил, говорил, он не «вышел из переговорного процесса», он здесь, «открыт для…», и снова думал: кровь, вот что могло бы… Если бы с ним что-то случилось, совсем непоправимое, какая-то ампутация… Кто-то бы близкий умер. Мать… Еще верней бы — убили… того. Кого он любил больше себя, чтобы жизнь Эбергарда потеряла ценность, так, бумажки, монетки… Тогда — окружившие — они поняли (им бы так показалось): он ускользнул, его забрало горе и власти над ним они больше не имеют, страшнее того, что случилось с ним, они не смогут уже… Он не мог придумать — кого же так потерять вместо себя, кого у него должны убить, чтобы он вырвался… Неужели ребенка? А вдруг мало им будет и ребенка?.. Ты так и не ложился, нет, а ты что так рано, мне кажется, началось, не знаю, странные ощущения, позвони врачу, неудобно так рано, звони, мы же платили; он сходил к дверному глазку: у лифтов выжимала тряпку уборщица; ты позвонишь участковому? да, если б ты знал, как это тяжело — вынашивать ребенка, мужчинам не понять, господи, за что такие страдания женщинам, неужели трудно было заранее переехать? Потратить три дня?! В новой квартире мне было бы легче… Там всё приспособлено… Я повернуться не могу на этой кухне… Я не могу больше всё это видеть!!! Я ненавижу!!! Ты будешь дома? Ты весь день сегодня будешь дома? А устраиваться на работу? Я думала: какие-то собеседования… Ты мониторил рынок труда? Мое мнение, если тебе оно интересно… Тебе неинтересно? Я же вижу, что совершенно неинтересно, я в твоих глазах — никто! Не верю. Всё, забудем. Ну хорошо, мое мнение: лучше устроиться в иностранную компанию… Видела по телевизору: мэр приезжает в округ. Улрике ушла рассказать по телефону о своих ощущениях, вернулась показать, как выпирает пяточка: видишь, толкается! — чувствует папу, поговори с ней, ну скажи: я здесь, доченька! Ну, говори. Уходила, возвращалась и присаживалась надолго обсудить: я вдруг подумала — она ведь не может прямо сейчас перевернуться? Неужели всё будет сегодня? Или завтра? Уже бы скорей! А если совпадет? Роды. И суд. Я не могу не пойти на суд… Улрике заплакала. Говорила: всё, не плачу, беру себя в руки, уходила в спальню и плакала там громче, он закрылся дверьми, очистил, не всматриваясь, телефон от нанесенного за ночь страшного сора.
— Эрна, — она отвечала ровно, он не улавливал в голосе ее частиц тепла, каплевидных вкраплений с повышенной относительно среднего уровня температурой, нет, — ты знаешь, что тебя завтра приглашают в суд?
— Да.
— Я не хочу, чтобы ты шла.
— Я тоже не хочу.
— Лучше заболей и не ходи.
Она спросила поживей:
— А так можно?
— Конечно!
Еще веселей:
— И в школу не ходить?
— В школу лучше сходить. Хочешь, поговорю об этом с мамой?
— Не надо. Она тоже не хочет, чтобы я шла.
— Вот видишь, — и чтобы не выпускать, удержать какую-то жизнь, отклик с той стороны: — Сейчас напишу тебе огромное письмо!
— Я сейчас не хожу в Интернет, — и закрылось.
— Ладно. — Тебе неинтересно, что напишет отец?!! лень нажать две клавиши?!! всё равно?!! — Буду ждать, когда…
Хотелось ему, чтобы Эрна пришла и судья Чередниченко всё решила в его пользу, без переносов для «до полного выяснения мнения ребенка». Ему не хотелось, чтобы Эрна приходила потому, что ей (ему!) будет тяжело… Напишу: «Что бы ты ни сказала на суде, мое отношение к тебе не изменится». Не написал. Нельзя проявлять волнения и слабости. Не потому. Потому, что было это неправдой. Хотелось ему уже не покорения мира, а гораздо большего — добиться любви двенадцатилетней девочки, чтобы у нее жгло глаза, если бы он собрался отсутствовать; Улрике не смолкала, закончив по телефону, шла к нему, жалуясь, причитая и плача; вцепившись в «завтра я должен выглядеть солидно», Эбергард сбежал, у подъезда не встретили; а что скажут, если с ними заговорить, скажут: последний день — он тоже считает; пошел веселей, придумывая шутку; нехотя из теплой машины на холод выбрался злоглазый человек в плечистой куртке блестящей, натянул шапочку на уши и брел по его следам, машина, какая-то машина (вылез из нее? кажется, другая) попятилась с парковки — может, человек шел просто так и машина — отдельно, но всё теперь имело к нему отношение; не верил, надо верить в хорошее, но страх жрал помимо его разумений, сам, к постоянной тянущей тяжести в животе на улице добавлялось предчувствие укола в место, где череп садится на шею, в какой-то подходящий для этого зазор, вот поэтому задирались плечи, прижимался затылком воротник; он делал вид: а, ничего, смотрел сочащимися глазами, как вдруг снесло ветром тучи с солнца, проявились цвета, какая-то весна, способная всё делать другим, пусть делает всё другим… поворот — нет, человек всётаки шел за ним, вот и машина, бывалая пятерка БМВ, обогнала и, включив аварийку, встала на углу: дальше куда? — в его жизни всегда сбывается хуже, чем худшее, он понял: всё это делается так и существует так, как существует и делается то, что ненадолго и скоро кончится; понял и сразу после сказанных внутри слов «скоро кончится» почуял первый раз за столько дней: легче — и упал, раздирая запястья подставленных ладоней о заледеневшую снежную корку, потому что догнавший и обгонявший его человек ударил ногой Эбергарда в бедро, без слов, как по спортивному, тяжело покачнувшемуся, обтянутому резиной снаряду, и прошел вперед не оглянувшись; никто не оборачивался, этого не видел, словно Эбергард поскользнулся и поэтому ворочается в снегу, обхватив бедро руками и скуля, пробуя: можно встать, а теперь: можно разогнуться? — и всё это правильно, переживаемо — Эбергард же не кричал: почему? Не бежал следом за человеком — вот он стоит на повороте возле машины, — так нужно; шаг, еще — шаг, болит, но терпимо — поковылял дальше… Он думал купить для суда костюм, влезал в примерочной в один за другим, переминаясь по полу, усеянному булавками, пластмассовыми подворотничками и кусками папиросной бумаги, за стенкой гнусавил какой-то:
— Нет, рубашку со смокингом носят с запонками… Нет, мне нужен смокинг на две пуговицы… Но чтобы носить с джинсами, а не так, как носят дядьки… Именно черного цвета, а не графитового какого-нибудь… И ткань класса ройял, чтобы ручная работа…
Ничего не подошло, нет; всё время не давая себе оглянуться, хромылял, изображая: смотрю на витрины, ищу костюм, туфли, делая вид: спокоен, кому-то звоню, делая вид: зашел выпить кофе, улыбаюсь своим непобедимым делам… Что-то нагнали дэпээсников, сказал таксист, Эбергард догадался: мэр — вышел и в ожидающей толпе под плакатом «Закладка третьей очереди торгово-развлекательного центра „Радость мира“» замерз так, что заболела спина; за стеклами построенной «второй очереди» угадывались фуршетные столы, голос, выписанный с похорон и демонстраций на Красной площади, вещал:
— Церемонию освящения проводит викарий патриарха Русской Православной Церкви!
Слившись до неразличимости с почвой, толпой, Эбергард наблюдал за монстром — тот прохаживался в короткой куртке на меху и кепке перед выстроившимися встречающими и шеренгой изображавших строителей, подъезжали министры и обнимались с такой горячностью, словно вышли из тюрьмы, оркестр в форме, напоминающей авиационную, грянул «Я по свету немало хаживал…» — Мэр, мэр! — монстр выскочил вперед с полупоклоном, выманивая поцелуй и подхватив подаренную ладошку, как брошенную монетку, — золотая! И Эбергард подобрался, выпрямился и почему-то накрыл каблуком конфетную обертку, замеченную на свежевыметенном асфальте, двинул больную ногу, стеснившаяся толпа сбила его и подтащила к мэру, сиянию, где теснились камеры, маскарадные ветераны, невеста в белом полушубке и пружиняще покачивались охранные затылки; высокий остроносый охранник с вздыбленной и колюче закрепленной лаком щетиной на голове насмешливо разглядывал Эбергарда, насмешливо и презрительно разглядывал прочих: куда? к-куда?! — оркестр по новой вступил «Я по свету немало хаживал…», и мэр, держа лопату за черенок, подальше от себя, как венок на могилу, прошел с ближними по мосткам и опустился по лестнице в котлованную бездну, пока микрофоны медоточили:
— Восемнадцать лет на этом месте был пустырь! Энергия нашего мэра, талант, новаторские подходы… Ура, товарищи!
Чужой (а ведь забылся Эбергард, всё рядом с мэром повылетало из головы, вот благодать где, вот что лечит) дотронулся — Пилюс, проходя:
— Слыхал? — и, глядя в сторону, в самое ухо: — Хассо уволили, — и, сладко улыбаясь, отошел, и все разошлись, побежали греться, отбывало телевидение, никто не следил, где там мэр, — и мэр, уже простившись, провожающих отпустив, уже помялся в задумчивости возле лимузина, вдруг прошел вперед — навстречу Эбергарду, так похоже на «к нему», что в Эбергарде заколотилась ночная рука, умоляющая: сейчас, иди к нему и — скажи! — но знал: никогда, нет; мэру что-то мешало при ходьбе, и он пробовал: да, всё-таки мешает, ему подставили плечо, он оперся и правую ногу поставил на носок, охранник, что всем улыбался, присел и найденной щепочкой начал прочищать подошву — мелкий щебень забился в бороздки ботинок, беспокойство и неудобство; мэр попробовал правую: топ-топ, теперь вроде ничего, поменял ногу; Эбергард с двух шагов смотрел на насупленного вислощекого старика с круглой головой, мог еще ему что-то крикнуть, окликнуть по имени-отчеству и громко сказать: спасите! И торопливо что-то про аукцион, горячее питание, Лиду, мне — пять минут!!! — но знал: мэр не увидит Эбергарда; смотрел и не мог поверить, что всё зависит вот от него, что это он всё так построил, уничтожил жизнь Эбергарда… неужели вот он, одряхлевшее, уставшее, но еще не насытившее себя тело с сивым пухом на шее? и понимал: нет. Нет. Всё как-то закрутилось и закручивается само дальше и всех кружит одинаково, и не разберешь, кто разгоняет, отталкиваясь ногами, а кто едет и уже не соскочишь. Побагровевший от усилий охранник разогнулся, отнес щепочку на газон, гневно взглянул на Эбергарда: че ты здесь? — и побежал занимать положенное место, мэр уехал. Эбергард сел подстричься (хоть что-то новое к суду), увидел в зеркале своего отца, согнутого, боязливого и медленного; а потом: «вот я»… как стричь, как вода, как погода, боялся, когда звонил неопределившийся, боялся, когда долго не звонил, если продать квартиру матери, если продать квартиру матери Улрике, их участок, машину, квартиру, где он прописан, где живет Эрна, если бы люди, способные дать взаймы (раз, два; три… может быть, четыре, пять)… если бы он устроился, если бы его видели с мэром, под ясное будущее ссудили бы многие, под пару бюджетных статей и «отношения», а завтра Леня Монгол, сейчас суд, главное суд — сделает и освободятся руки, всё делал правильно, чтобы устроиться, нужно время… когда-то давно уже, утром, его ударили… Из безопасного тепла, из-под прикосновений худой, быстро онемевшей стилистки (она отсканировала часы, туфли, отсутствие кольца, но звонок Улрике и короткий разговор обнулил его счет, и стилистке пришлось снять кассу и заниматься оформлением возврата), она уморилась с утра на каблуках и присела на перекатывающийся стул с вращающимся для перемены высоты сиденьем; он вышел в какой-то запнувшийся, по-утреннему пустой мир, ветер по-другому овевал стриженую голову праздничным холодком, и сам удивился: почему вдруг таким счастливым идет он по тротуару, и улыбается, и замечает всё, как после отсутствия: вот новое солнце, вот его время, вот человеческие лица, и в каждом свой свет, — что-то с землей и временем произошло, приблизилось всё и изменилось: то схватывала сердце грусть, то ощущал он томление надежды на что-то, радость окликала его, словно вот она, очень рядом, просто вовремя оглянись и опознай, успей в ее скоротечность; он почувствовал себя школьником: куда-то ходил он вот так же, словно по этой улице, по такой же свободе и простору, так ходил он на речку, подумал: река — и почуял запах воды, лопались какие-то преграды вокруг него, и прошлое не просто обнажалось — оказывалось частью света, стороной его жизни, можно прошлое увидеть, в прошлое зайти… Он шел быстрей и быстрей, почти не хромая, чтобы не отстать от этого удивительного, внезапного ощущения прочности и тепла, и вдруг — понял; остановился и — понял, почему всё так: серое, влажное протяженное пространство Кутузовского в обе стороны лежало пустыней, из тумана в туман, четная и нечетная стороны его невероятно соединились проходимым асфальтовым полем, вечная разделенность пространства течениями и смертоносными скоростями пропала, и тотчас опустилась тишина и проросли запахи весны, расправилась земля меж московскими холмами, и ты мог, казалось, пойти, куда хочешь, — иди, всё, что разделяет людей, зажило, Кутузовский — пуст: ждали Путина. И вот уже пронеслись злые, колючие мигалки и рабски стоящие на коленях невидимые автомобильные лавины заныли свое многоголосое «ненавижу!!!», подтверждая — едет, и Эбергард вернулся сюда, всё кончилось.
— Вероника, — во рту родилось это имя, без добавлений «Лариса», уже поздно, так и не запомнил основное имя — я очень люблю тебя, — сбой, «очень» лежало в ячейке «во-вторых», один пункт сократился, но остальные он соблюдал точно, адвокат не перебивала, но слушала с близи, вот же шорохи присутствия и шершавость дыхания, ему казалось: говорит он и — тает ледяное, растапливается, растекается всё угрожавшее ему приближеньем, да там уже ничего нет; то ему казалось: говорит и — ничего она не слышит, как и все, Вероника-Лариса не видит его, несуществованье; он говорил (хотя чувствовал «а, всё равно уже»), не сбившись ни разу (так он обосновывал новые сметы и принимал проверяющих), и даже до перелива наполняя чувством слова, страстью, желанием сделать всё как надо, как всем будет лучше, веря — так, да; даже приготовились слезы, жаль, она не видела Эбергарда глаза; именно в минуту, помеченную «теперь она», словно держа перед глазами свой экземпляр, адвокат сказала:
— Мы никогда больше не будем обсуждать это. Я благодарна тебе. За любовь. Сейчас не время говорить про будущее. Пусть сначала появится маленький. Я со всем справлюсь.
Он, еще не остановившись, не остыв, подумал: прогнать по второму разу, опустить вспахивающее устройство поглубже, заглянул под днище — а, нет, глубже уже нельзя, да и завод кончился, и последним вывернулся наизнанку:
— Я, ты же знаешь, как я отношусь к детям. Я не могу так. Чтобы мой ребенок был у кого-то, где-то там… У тебя. Я не хочу. И не хотел.
— Ты не понимаешь, что со мной происходит. Я начала жить, — вот и у нее там также подготовились слезы. — От тебя ничего не потребуется никогда. Я знаю, что ты очень хороший отец. Не знала бы — никогда бы не… С ребенком сможешь проводить столько времени, сколько сочтешь нужным. Может быть, иногда будем ездить отдыхать вместе. Завтра не опаздывай в суд.
Он еще пошел — туда, ближе к середине Москвы, в сторону уменьшения и исчезновения расстояний — туда, куда, надеялся, за ним побоятся пойти, — пронзая экскурсионные толпы, оглядываясь на фотографические вспышки, вмуровывавшие его в чужие вечности, на белые рубашки в ресторанных витринах, посреди шага показалось: мужчина в ресторане похож на Хериберта; мимо, но всё же обернулся: правда, Хериберт, разглядывает близоруко, поднеся к носу, словно принюхиваясь, меню, манекенно-неподвижно; заметил Эбергарда первым, когда уже поздно метаться, и спрятал лицо. Ты? — Эбергард протянул руку к стеклу, но передумал и резко — внутрь! — огибая «вас ожидают?», так стремительно меж столиков, диванов и кресел, словно в игре побеждает тот, кто первым отыщет и займет свободное место. Хериберт ожил, поднял брови, подарком вручил правую ладонь «ты?!», «откуда?». Фриц проговорил что-то предупреждающее Хассо и, не поднявшись навстречу, возмутился:
— Не звонишь! Совсем нас забыл! Сообщения посылаю! Ты получал мои сообщения? Странно. Ты уже молодой отец? Угощаешь? — и с напряжением захохотал, и подсказал устраивающий всех выход: — Или спешишь?
Хассо пожал руку, но с запаянным ртом: просто жду, когда ты уйдешь, — не шевельнулся придвинуть стул или расчистить на столе место, четвертый — глава управы Смородино Ваня Троицкий — вот она замена, попытка (не в первый раз в новом составе они…) обновить породу, теперь пришедший к этим мертвым людям (Хассо уволен, зачем?) в прощальный раз, слабо шевелился, здоровался, не хотел лишних хлопот и ждал разъяснений.
Эбергард забрал стул, не нужный жующим соседям, и присел с торца, председателем: вас собрал я.
— Располагайся, сними пальто, — Хериберт поерзывал, вздыхая «что я говорил!», «сели бы на втором этаже…», и смотрел со стороны, как на оплаченное представление, не имея ни малейшего жизненного отношения к вот этому всему, никто не запевал, и поэтому он, словно за кого-то подзабывшего слова, подсказал, поискал спичкой керосиновые пятна: — Ну, как ты? Устроился? Что будешь пить?
— А как вы? Отдыхаете? Сверяете часы? Готовы к воспроизводству? Живорождению и млекопитанию? — оглянулся на официантку. — Умеете язык трубочкой сворачивать? Читали рекламу «Эрекция в день обращения»? Это про меня. — Почти никто уже не существовал, телефон не жужжал, в «контактах» слоями лежали замолчавшие номера, как потравленные насекомые. — Мои друзья. Столько лет по жизни идем вместе. Шел к вам и подумал: вот стоит ларек. Что это значит? Значит, занесли две штуки в потребительский рынок под конкурс…
— Сейчас поболе, — Хериберту очень всё нравилось.
— И каждый месяц — пять сотен. А таких ларьков в округе шестьсот двадцать…
Ваня Троицкий длительно взглянул на Хассо: бывший первый заместитель префекта тоже слышит это? Вот это неуместное — начало чего-то приличного последующего? Хассо сделал из ладоней противогазовую маску, сунул в нее лицо и туда тоскливо вздохнул, замеряя объем легких.
— Ларьки. Уборка мусора. Возведение строений. Покраска. Озеленение. Железные, блин, дороги. Бензин. Забота об инвалидах. Таблетки в аптеках, ракеты…
— Вообще — всё! — взорвался вдруг Фриц, грохнув ладонью о стол, так что разлетелись вилки. — Ты же это хочешь сказать: всё. Так и скажи: всё!!!
— Да. Всё. Всё собирается и течет наверх, там собирается и дальше течет наверх, там собирается и — наверх. Как от ларька. Ларек — в потребительский рынок, потребрынок — главе управы, глава — заму префекта, зам — префекту, префект — часть в департамент, часть — мэру, мэр…
Ваня с грохотом, уронив салфетку и застегиваясь, пролез за спинами возмущенного потерей времени Фрица и не открывавшего лица Хассо вон, прошипев:
— Провокация! — и, отойдя, еще оглянулся: на каждого, кто и сколько, собираясь куда-то звонить.
— Ты зачем людей-то пугаешь? — по-доброму спросил Хериберт, налил себе водки и выпил.
— Мэр, — Эбергард чертил пальцем протоки, — министрам, в федеральный округ, в администрацию…
— Ну, не так же буквально! Не чемоданами же, — Фриц любил точность, если уж начал разговор!
— Хорошо, — Эбергард показал: «подожди», — возможностями, землей, акциями и чемоданами. Я о другом. О непрерывности потоков, — он сложил руками гору, чуть разомкнув ее, как вулкан. — Течет снизу — от судьи, мента, коммерса, учительницы, от попа… От последнего, на хрен, пенсионера! От каждого купленного памперса!
— Ну, так это испокон, — Фриц поковырял вилкой рыбу, не отсюда ли раздается этот раздражающий его звук, но отложил: ладно, разберусь, когда уйдет.
— Я не об этом! Если всё стекается непрерывно… в одно место. Вы представляете, сколько это? Вопрос один: куда девается — всё это? Кому башляет Путин?
Хассо убрал руки и равнодушно ответил:
— Но у него же дочери… Себе на старость. Своим друзьям. У друзей дети.
— Дочерям. Друзьям… Да они б — захлебнулись давно!!! Они бы утонули там, в своих потоках! Щупальцев бы не хватило подгребать! Карманов! Затопило бы и замедлилось течение! Заторы! Любой организм когда-то насыщается. Брюхо растяжимое, но имеет ограничения по размеру! Но ведь течет! И дальше течет! И течет! Значит… Тогда: куда? Кому наверх башляет Путин?
— И кому? — Хериберт наслаждался.
Эбергард поднялся:
— Ты знаешь. Мы все знаем. Он, как и мы, — за процент. Остальное отдает повыше. И там решают вопросы. Мы, — потрогал плечи Хассо и Фрица, до кого дотянулся, — все под кем-то, мы сами выбрали — под кого лечь. Поэтому так живем. Не просто «так получилось», — он уходил, приготовясь различить голос: кто всё-таки окликнет его, но промолчали; не пойти бы домой и пропасть, но Улрике не оставишь, сразу после родов — в санаторий (уже придумал: из роддома вывезти ночью); к каждому плану теперь прибавлялось «пока хватит денег», как раньше к любому невыполнимому прибавлялось «а если заплатить очень много», а там…
С участковым, заключавшим любое рассуждение «тоси-боси» и обнажавшим на запястье татуировку «За ВДВ!», они встретились у овощного ларька, Эбергард дал ему двести долларов, чтобы проводил до подъезда. Круглоголовый, южнорусского происхождения участковый с напористостью «торгового представителя в регионах», жадно осматривая свою часть земли, на всякий случай шел с отставанием, делая вид, что записывает номера заснеженного автомобильного металлолома.
— В дверь могут и подростки звонить. Из хулиганских побуждений. — Они прощались. — А то, что люди у подъезда… То, что вам звонки на мобильный, городской, тоси-боси… подъедьте в ОВД, заявление оставьте, но вообще из практики… — резанул потерявшегося, скользкого человека насмешливыми глазами осведомленного, как работает судьба на районном уровне. — Не знаю, что там у вас, но — если есть какие-то вопросы, — перекладывая папку из руку в руку, — по задолженностям, например. То лучше их в поставленные сроки оперативно порешать.
«Только не завтра», думал он про роддом, суд сначала, чем помазать ногу — упал на скользком; еще попросил у Улрике чашку чая, потом удивился: что это в чашке? — достал бинокль, в окнах напротив увидел девушку — голые плечи, сидит и красится, макая что-то во что-то, и напыляет на скулы, зачем на ночь? — накрасится и, получается, встанет, пойдет одеваться, — не сводил с нее глаз: как наклоняется, поднимает руку углом, подправляя ресницы, за дальний взялась глаз, долго, еще кисточкой — легкие, обмахивающиеся движения; этажом выше девушка в пижаме расчесывала и сушила длинные волосы, потом отлучилась в туалет, возвратилась и легла поверх одеяла на кровать, свет не тушила; к ее соседям пришли гости, двое: она в красной майке и белые носочки на голых ногах, улеглась на диван, подошел он и нагнулся, не видно; Эбергард вернулся назад: первая девушка продолжала краситься, вторая девушка лежала не шевелясь; у соседей, принимавших гостей, пока его не было, что-то обрушилось, появился патлатый хозяин с веником, подмел, все ушли на кухню курить; дальше, если повести вправо, — во тьме невидимая лампа высвечивает плечо красноватым отблеском, ни одного ребенка; в пижаме — лежит; где девушка красилась — потерял — или погасила, или ушла одеваться на другую сторону; вот еще не спят: сквозь тюль и меж развешанным на лоджии бельем появилась женщина с черными волосами, большая, что-то поделала у зеркала, мелькали, двигались руки и встряхивались волосы, — сделала шаг и — виднее: в черном облегающем халате, смотрит в зеркало и встряхивает пышными волосами, повернулась боком, провела руками под грудью — меряет халат? Снимет прямо сейчас? Тюлевая занавеска лишает деталей. Вдруг она нагнулась, запустила руку под халат и сняла трусы. И опять встала перед зеркалом. В комнату зашел мужчина. Женщина крупная, но мужчина повыше ее на голову, постояли друг против друга, Эбергард заметил: голова у мужчины свернулась на бок — целуются, что ли? Женщина обхватила мужчину сильной рукой, прижалась, и они погасили свет; в оставшихся окнах виднелись старческие ребра под кожей, посыпанной мукой; в одной комнате ночью всегда горел свет за грязной зеленой шторой, и в оставленную щель виднелся лишь кусок стены, лишенный обоев, — голая, неокрашенная штукатурка; он смотрел, смотрел, смотрел на эту штору, другие окна гасли вокруг, а здесь никогда не выключали… вдруг штора сдвинулась и он увидел девушку в пижаме, опять, но только — в другой квартире и на другом этаже лежала неподвижно на кровати, на краешек кровати к ней примостились целующиеся женщина в черном халате и ее огромный мужчина, в кресле отдельно сидел старик напротив телевизора, заложив руки за голову, и думал, что один, девушка, накрасившись, стояла в сорочке телесного цвета на двух нитках и перебирала в шкафу одежду за плечо, потом отошла на кухню, проверила кран, вернулась, туда же зашел щуплый хозяин квартиры с веником и протянул руку к выключателю… Эбергард опустил бинокль; остался шаг, семь часов до суда, всё приготовлено, но в постели он еще пошептал в темноте: Бог, и ты вложись, пожалуйста, умоляю я, добавь от себя, посоответствуй, один раз, не за что-то, только по доброте, сделай мне завтра, различи мой голос, — взмолился, звал с такой отчетливой, не могущей не подействовать силой, что вдруг оборвал себя от страха: а вдруг повернусь на другой бок, лицом к фонарному свету, и рядом окажется что-то от того, кому молюсь, Он сделается виден, и не смогу как раньше жить, и уже никак; и умолк, поискал устроившие бы его условия соглашения: помоги, но чтоб я не был обязан, помоги, но не показывайся, пощади, заранее знаю: не вынесу; я, уже облепленный морщинами, не смогу вместить еще и твоего существования, мне не надо особенного, надежд на потом, я согласен, как все, — оседать, оплетаясь корнями, и рассыпаться, мне, как и всем, — сияющего, какогото бесконечного, не нужно, самое большее — еще одну встречу с тем, кого выберу, после жизни, одно посещение; кровоточаще болит и слезы только от того, что всем, понимаешь, не хватает еще одного разговора — я бы ему сказал… Посмотрел и убедился… Объяснил, как на самом деле… Вот, оказывается, на кого похожа… Слушал я вас, слушал, а на самом деле было не так… Напрасно ты так поступила… Видишь, я был прав… Не плачь… Хоть иногда навещай… Какая ты стала… Хотелось бы сирень… Всё-таки надстроили второй этаж… Я рад, что у вас так всё сложилось… Вспоминай меня, хотя бы раз в году… Конечно, простил… И ты прости меня. Только еще одну встречу, вечности не надо, мы от того, что отмерено, устаем; почувствовав: не получается больше молиться, безнадежно; и вдруг понял, что Улрике тоже почему-то не спит, и сказал:
— Наверное, в старости я буду одинок. В каком-нибудь вонючем доме престарелых. Буду злиться на всех, что забыли. Что ничего не вышло. И буду ненавидеть молодых.
Улрике лежала рядом, на расстоянии протянутой руки, но — отдельно, тяжело и пугающе неприязненно, словно давно знала что-то еще про них (то, что, Эбергард надеялся, она никогда не узнает) и только посреди ночи могла доставать и понимать это знание и смотрела в ту же сторону.
— А я обязательно буду дружить с другими старушками. Будем устраивать вечеринки. Хохотать.
Они молчали. Словно на ветру, высматривая над рельсами приближающийся тепловозный огонь.
Улрике сказала:
— А может… Может… мы всё-таки будем жить вместе. И помогать друг другу, — нашла его руку и на мгновение, боязливой надеждой протянулось между ними и соединило тепло, то, которого все жаждут; ему казалось: так и не спал, но когда Улрике наклонилась и сказала:
— Вставай, наверное, нам надо ехать, — оказалось: уже собрана и одета. — Почти не спала из-за схваток. — Он дернулся «такси», но всё же позвонил Павлу Валентиновичу: всё урегулировалось, никто за нами не поедет, честное слово, и радость — у подъезда действительно никого, наверное, заступают с девяти, по этому объекту работать круглосуточно нерентабельно; Улрике больно, она повалилась на Эбергарда, он выстукивал адвокату: «Опоздаю. Или без меня», получая яростное: «…………! Я так и знала!
Так и знала!!!»; врач, с ней договаривались на определенную сумму, армянка с равнодушным, размеренным голосом и трагически накрашенными губами, забрала Улрике, от адвоката: «А во сколько ты сможешь? Или вообще не сможешь?!», «Позвони сразу, как освободишься!» К Эбергарду вперевалочку подкатилась веселая, улыбчивая нянюшка, сделанная из ваты:
— А ребеночка мы вам сегодня не отдадим!
Эбергард улыбнулся, моргнул «да», ну знаю.
— Нет, не отдади-им, — дразнила, — мы его сперва на вскрытие отправим!
Подбежали и смели ее какие-то черные: хоронить до заката; нянечка отбивалась: идите к главврачу! Толстая, заспанная из приемной: вы — присутствовать? переодевайтесь; медицинская роба; вещи оставьте в «узелочной», штаны Эбергард надел задом наперед, но уже поздно, большие, постоянно сползают, лестницей, в обнявшихся парах, вверх, у лифта на этаже он уперся в каталку: изможденная тихая женщина с распущенными волосами лежала ногами к лифту и пусто смотрела на Эбергарда, на ней, как узелок с вещами, лежал сверток с человеческим существом; он подумал сказать «поздравляю», но промолчал, обойдя эту повозку по широкой дуге. «Немедленно позвони!!!» — отключил телефон; его повели мимо прозрачных стен, иногда раздавались крики, за некоторыми прозрачными стенами торчали высоко поднятые женские колени, ему показывали: ваша? ваша? Нет, эта нет — Улрике не узнал, моей нет, вернулись: Улрике лежала мертвенно-бледная, раскинув руки, схватки прекратились, просто лежала, облепленная какими-то проводами, в мониторе стучало сердце девочки, от ста двадцати до ста сорока, армянка врач скучала, акушерка скучала, что-то там уже проткнули и воды отошли, ждем схваток, здравствуйте, это заместитель главного врача. Крупный плод. Может быть, кесарево? Холеная заведующая отделением, ее слышно из соседнего бокса:
— Это что здесь за крики?! А ну молчать! Все рожали, и ты родишь, — врачи, взявшие деньги, не могли так, и заведующую приглашали затыкать крикливых.
Там — Эбергард огляделся на соседства — утробой к нему лежала женщина с промежностью, заржавевшей от крови, и смотрела на него ненастоящими глазами куклы, дальше — роженица ждала, смотрела в окно.
— Я не рожу, — прошептала Улрике.
— Родишь, — акушерка вяло повторяла, — родишь. Надо настроиться.
Схватки начались и усилились, ходить, чтобы не так больно, они ходили — от дверей до спинки кровати, он растирал кулаками Улрике поясницу, просил, как научили, «подыши!», она кричала, что не родит, осматривали: шейка еще не открылась, нет, головка не опустилась, Улрике закричала: «Господи, как больно! Я умру!» — Эбергард обернулся к врачу: идет всё нормально, как у всех? Армянка кивнула и не стала давить зевок. Ходили, Улрике кричала уже непрерывно. Шейка открылась, но головка еще не опустилась. Улрике кричала громче всех. Словно в роддоме кричала она одна.
— Сделайте мне обезболивающий! Я не выдержу!
— Не надо так кричать.
— Помогите!!!
Опять он оглянулся: всем же платил, кто поможет? Акушерка раскладывала на столе лоскут клеенки с именем мамы и розовый браслетик — девочка — и больше не делала ничего; почему Улрике не скажет ему: уходи, видит ли она его? Держал ее, кричал «дыши!», мял спину, переворачивайтесь на спину, чтобы ребенку легче дышать, но — так еще больнее!!!
Акушерка рявкнула:
— Ты зачем сюда пришла?! Рожать? Ребенок не родится без тебя! Это что за истерики?!
— Не трогайте меня! — Улрике словно потеряла сознание, но страшно закричала опять.
Акушерка тормошила:
— Хочешь в туалет по-большому? Давит на прямую кишку?
Врач (с ней же сошлись на пятьсот долларов!) вообще куда-то вышла, акушерка задрала Улрике ногу:
— На схватке начина-а-аем тужиться… Ну, давай! — и так надавила на ногу Улрике, что чуть не разорвала пополам. Эбергард попятился к дверям. Улрике кричала так, словно внутри нее что-то рвалось и лопалось. — Всё! — акушерка цапнула Улрике за руку. — Поднимайся рожать, — подталкивала к ржавому, облупленному приспособлению из досок, колесиков и шестеренок, застеленному салфеткой, — когда успели застелить? — на ногах Улрике уже оказались серые бахилы, ее тяжело вели, тащили, словно шар, как по горячему песку, зажмуренно от боли, вернулась врач: уже начали? — Эбергард выбрался в коридор; тужься, тужься! кричали — умница! Тужься, еще давай!!! Улрике начала кричать взрывами, так, словно ее отгрызали кусками — ногу! руку, — кричала голосом какого-то животного, врач выглянула: не хотите зайти и поддержать голову? — у Эбергарда на глазах проступили слезы — почему? Девочка не может умереть, Улрике не может умереть. Он прошел по коридору дотуда, где над батареей светило окно, где собирались все крики из боксов и перемешивались между собой, только чей-то стон оставался отдельным: «Я не могу! Я не могу-у-у!» — в коридор выступила врач в маске:
— А где папа? Пусть идет смотрит на свою девочку.
Он пошел — не спеши, — и все на него смотрели; девочка — красная, с морщинистыми лапками — лежала на свету лампы и смотрела на Эбергарда, голова, поросшая, как кокосовый орех, фигурная верхняя губа, светлые синеватые глаза, опухшие веки. Гордый вид. Торчат редкие ресницы. Маленькая Улрике.
Обессиленная, окровавленная Улрике смотрела на девочку и вдруг окликнула его:
— Папа! — точно так же, как звала его Сигилд.
Акушерка ловко измерила пеленкой, взвесила, завернула и отдала девочку Эбергарду. Его отвели в детскую, где уже лежали на боках два малыша в прозрачных корытах, он смотрел на девочку, свою вторую дочку. Она раскрывала рот, показывала широкий язык, приподнимала веки и сонно всматривалась: кто ты? А Эбергард держал эту нежную, ощутимую, несомненную тяжесть — щенка, гусеницу, — слепой кусочек ворочался, искал удобств и жил у него на руках: а ведь это я втравил ее в это дело, понял он, в жизнь. Подошла акушерка:
— Красавица. Значит, твой папа очень любит маму, раз ты получилась.
Но все деньги остались в костюме в «узелочной», я потом.
Вышел, позвонил маме, купил красное яблоко, Павел Валентинович кивал «поздравляю», «поздравляю», «дай-то Бог!». Эбергард увидел: на балконе дома через дорогу, в теплом сумраке старушка стоит и курит, глядя на весенние ветки; он подумал: жизнь, живи этим, тем, что оттает земля, — и немного постоял, легким, но скоро всё вспомнил, послал адвокату «еду!»; год не видел бывшую жену — вот и свидимся, про Эрну боялся думать; в Европе и здесь аномальное тепло, прыскал дождик на снег, по автомобильному стеклу ртутно сползали капли, обещали еще холода, но неуверенно, ни разу в эту зиму на коньках, и в прошлую; хотелось купить газету, но это минус тридцать секунд, он разыскивал взглядом красивые лица (если находил, то рассматривал не только лица) студенток, розовощеким, голоногим потоком хлещущих по тротуарам в сторону университета; паспорт — потрогал карман: есть; постояли у светофора и повернули — к суду. Эбергард сидел неподвижно, но понимал, что у него трясутся руки, молчал, но понимал, что у него дрожит голос, — иди; ворвался в суд, в коридоре второго этажа разминулся с незнакомой женщиной в белом свитере, оказавшейся Сигилд; специалисты опеки, почему-то сидевшие в коридоре, перекрасили волосы, его сцапала за руку адвокатша (красивая, неправдиво красивая, признавал он) и затолкала — сюда! — в пустующий зал заседаний, он занял судейский стол, смотрел в зарешеченное окно, стараясь не задеть коленом «тревожную» кнопку.
— Повезло, перерыв — пусть чайку попьют, — Вероника-Лариса гладила его ладонь. — Спокойно. Эрну уже опросили и увезли. Готов слушать мой план? — Нагнулась и поцеловала. — Извини, не выдержала, так страдаешь, мой родной, — потрогала его лицо уголком влажной салфетки. — Всё, ничего не осталось, — села тесней, потрогай грудь. — Выступаешь подробно, много ласковых и сентиментальных слов. Очень уважительно про бывшую супругу. Напирай на то, что можешь дать много. И для здоровья. Если Сигилд начнет гавкать с места, ничего в ответ, просто всё отрицай: не было такого. К ругани супругов судья относится спокойно. Если скажет: встречи с отцом плохо действуют на Эрну, мы сразу: ходатайствуем о проведении психологической экспертизы и выражаем готовность ее оплатить. А сейчас с первых же слов — смягчаем требования! Судье понравится. Сегодня же, после суда — ты запоминаешь? — звонишь Сигилд и говоришь: давай забудем про суд, прошло и прошло, давай прямо сейчас встретимся и договоримся по-хорошему, как и когда я буду встречаться с Эрной, черт с ним, с графиком, я считаю: ты — лучшая мать для Эрны и вообще — лучшая мать на свете, да и жена… Вот так — дословно — ей скажешь. Понял? Сыграем на перепадах температур! Улыбайся, мне страшно на тебя смотреть! — В зал заглядывали приглашенные «стороны», испуганно всматриваясь в Эбергарда: наш судья? — Уходим; всё может испортить только позиция опеки, всё, нас зовут, мы у окна, садись. — «Те» адвокаты довольно и презрительно ухмылялись: вот он, наш… заявился… — Ваша честь, по поручению моего клиента я бы хотела уточнить исковые требования: в части сопровождения на внешкольные занятия с трех раз в неделю снижаем до двух, в части совместного проживания — с двух суток до «два дня, одна ночь» и выражаем готовность увеличить денежное содержание девочки на двести долларов в месяц.
— Что это… Вы бы написали! — вскочила «та» адвокат.
— Уточнение, по Гражданскому кодексу, достаточно устно озвучить! — отчеканила Вероника-Лариса и села.
Судья поворошила листки и неожиданно объявила:
— Оглашаются показания несовершеннолетней Эрны, такого-то года рождения, ученицы гимназии…
Эбергард, оставаясь сидеть, встал покрепче посреди бойни и, продолжая видеть («те» адвокаты ликующе устраивались поудобнее, переглядывались с Сигилд, раздували капюшоны под своими змеиными мордами), зажмурился, подставил голову под удар, важно не задерживать дыхание…
— Учится в гимназии на хорошо и отлично… Сегодня пропускает алгебру. Алгебру любит. Но геометрию любит больше. Так… больше хочет общаться с мамой, чем с папой. Своей семьей считает маму, маминого мужа, братика… Мамин муж ходит на родительские собрания, помогает делать уроки… Отец и родственники отца давно уже не звонят ей, не пишут, никуда не приглашают. Если у нее будет свободное время, лучше посидит дома одна или пойдет к подругам, чем встретится с отцом… Накануне суда отец позвонил ей и с угрозами требовал, чтобы не приходила на суд… Есть какие-то вопросы? Имеете что-то добавить?
Сигилд торжественно поднялась и встала к трибуне, кроткая и взволнованная, кормящая мать, разлученная жестокими обстоятельствами с младенцем:
— Отец общался с Эрной, сколько хотел… Его не ограничивали никогда… Сам не звонит, не пишет… Ее желаний не учитывал… Дочь ему не нужна… Не давал согласия на выезд, чтобы наказать… Я никогда не скрывала, где отдыхает летом дочь… Все знали… Он просто не удосужился спросить! Заявил в милицию. Дочь боялась, что ее снимут с поезда! У нас спокойная, любящая атмосфера в семье… Этому человеку семья не нужна, он ее предал! Я готова ответить на любые вопросы.
— Он может приходить к дочери домой? — вяло спросила судья, Эбергард увидел ее — такая же, как и в прошлый раз: официальное пыльное лицо с неразличимым выражением, короткая пожизненная стрижка; недосыпание, бешеное утро — он почуял себя сделанным из резины.
— Ну, наверное… Когда мужа нет дома. И когда я гуляю с ребенком.
— Вопросы…
Вероника-Лариса показала глазами: ну-ка, дай ей!
Эбергард качнул головой:
— Вопросов нет.
— Хорошо, — также невыразительно продолжала судья. — А что истец желает пояснить?
Адвокат давила ему коленом о колено: ну! мы же договаривались, вспомни, ну! — и отодвинулась, давая ему посвободней подняться: сейчас!
— Ничего.
— Вставайте, когда отвечаете суду.
Вот теперь Эбергард поднялся.
— Подождите, как это… А зачем же вы тогда подаете иск? — рассмеялась одна из «тех» адвокатш: так она и думала, кончится этим.
— Я всё изложил на прошлом заседании.
— Ничего себе! Так надо сейчас доказывать…
Сигилд разочарованно мяла в руке какие-то густо исписанные графики и таблицы, выученную роль с паузами и слезами: представление задерживалось, как бы не отменилось; Эбергард неожиданно для самого себя опустился на стул. Когда закончится, подмигнет красивой секретарше суда, кивнет опеке и пойдет.
— Опека здесь? Ваше мнение… — продолжал течь сухой песок.
— Мы поддерживаем иск.
Общее дыхание запнулось, «те» адвокаты, что-то обещавшие Сигилд, подходившие к судье, заносившие судье, отработавшие по всем направлениям, с одинаковым удивлением взглянули сквозь очки на пустую ячейку в камере хранения: так ведь только что положили… И нет.
Опека, не поднимаясь, перехватив по-другому руки еще раз:
— Мы поддерживаем иск.
Судья Чередниченко торопливо и громко поднялась и ушла писать решение, «те» адвокаты сюсюкающе перешептывались с Сигилд, та расписывала, как любит Эрна попугаев и собак, опека строго и обиженно на всех молчала, Эбергард читал в телефоне новости из Интернета (Литвиненко отравили полонием), Улрике, наверное, спала; Вероника-Лариса разочарованно смотрела на дверь: ее открывали какие-то разные люди и заглядывали: всё? не всё?
Адвокат заставила себя нагнуться к нему:
— Всё хорошо. Сигилд фактически признала, что летом вывезла дочь без твоего согласия. В случае отказа дать график судья быстро бы вернулась. Что случилось? Что с тобой случилось? Ты мог всё испортить. Не хочешь говорить? Я с тобой!
Прошло полчаса или час, Вероника-Лариса тихонько рассказывала ему случаи из практики, вопросы наследования, адвокатская премия составляет процент от отсуженного имущества. До пятнадцати процентов. Гражданские жены, не упомянутые в завещании, пролетают по полной.
Внезапно — вздрогнули все — вошла, как вбежала, судья, все почему-то сразу вскочили, и Эбергард, он и не думал, что всё происходит так (стол подвинул вперед, чтобы стоять ровнее); судья, не садясь, еще не остановившись, с последнего шага забубнила не полностью различимое:
— …Иск удовлетворить и назначить следующий график… Встречи: пятница и суббота с пятнадцати ноль-ноль с ночевкой — раз в две недели… Пять дней совместного отдыха — весенние каникулы… Пять дней совместного отдыха — осенние каникулы… Две недели — на летних каникулах… Беспрепятственный выезда отца на отдых с дочерью… Совместное празднование Нового года — один раз в два года… Совместное празднование Пасхи — один раз в два года… Сопровождение на внешкольные занятия — два раза в неделю… Так, есть там кто по иску Аладьиных? — это судья уже крикнула в коридор. — Пришли? Заходим, — и новые люди повалили внутрь, все зашевелились, заторопились, замелькали воздетые рукава, заматывались шарфы, Эбергард подмигнул секретарю суда, задержался — «спасибо!» — возле не желавшей видеть его опеки; неподвижно сидели только «те» адвокаты, поправляя очки и поджимая губы, раздраженно оглядываясь, словно купили билеты в театр у спекулянтов втридорога, а оказалось — неудобные места… Шли, шли, шли, потрясающее решение, говорила адвокат, — по точности, полноте, неопровержимости и удовлетворительности требований — всё, что ты хотел. Даже больше! Рад? Молодец я у тебя? «Те» адвокаты — ты видел? — в истерике! Ей хотелось праздновать, еще обсуждать, отказываться от горячих благодарностей и, скорее всего, услышать от Эбергарда что-то еще, что-то и о другом, но адвокат крепилась: дело, закончить дело, — и красовалась в своем: ты же сам знаешь, твое счастье — самое важное для меня; может быть, хочешь побыть один, может быть, я тебе мешаю? — безошибочно определяла она; звони! звони Сигилд; выключен телефон; подождем; звони еще; выключен… Они сидели в кофейне «Сан-Паулу» — почему ты не захотел говорить на суде? Не смог? Звони Сигилд. Отключен. Может быть, позвонить Эрне? Может, она знает, где мама? Ну что? У Эрны — есть гудок… Не берет трубку. На уроке. Ее же повезли в школу. Подождем. Надо именно сейчас. Позвони.
И — Сигилд ответила: слушаю — словно оттуда, со скорбного, асфальтового неба.
— Ты была очень красивая сегодня, — и взглянул мимо Вероники-Ларисы, показывавшей «так ее! супер!». — Увидел тебя и понял: никто мне не будет лучшей женой, чем ты, — слушал растерянную тишину, влажную тишину, ночную. — И ты — очень хорошая мать нашей дочке, — ничего не слыша в ответ. — Забудем про суд. Давай просто встретимся сейчас и договоримся, как сделать лучше Эрне, всем нам… А потом я отвезу Эрну на английский.
— Сначала надо всё обсудить, — Сигилд стояла уже где-то рядом, упрямо наклонив голову.
— Всё обсудим. Ты подумай, как лучше. Куда мне подъехать? Но Эрну я могу отвезти уже сегодня.
— Давай сначала поговорим.
— Сигилд, если мы хотим начать заново, по-доброму, если идем друг другу навстречу… Чтобы без решений суда, — вздохнул, — и ответственности за их неисполнение, — вряд ли рядом с ней остались адвокаты, некому прошипеть «это ничего не значит!»; Вероника-Лариса трясла кулаком: бей! добивай! — Почему я не могу увидеть Эрну сегодня?
— Ну… Она не очень здорова. И, может быть, ей вообще лучше не ходить сегодня на английский.
— Ладно, тогда я встречу ее после школы и просто отвезу домой.
— Я не уверена… Приезжай через час в парк, я буду там гулять. Там решим.
— Хорошо, приеду, и всё решим. И я успею забрать Эрну из школы, — он перестал видеть Сигилд; прямо напротив сидела неизвестная, ненужная ему женщина с хищным ртом, повизгивала от счастья и торопила:
— Езжай, не теряй времени! Купи что-нибудь ее ребенку! Ох, как я хочу выпить! — И сладко заглянула в себя, он же понимает, почему не будет она пить. — А то… о чем ты хотел со мной поговорить… Мы поговорим потом, попозже, спокойно, всё решим и обсудим, — при любой возможности адвокат теперь поглаживала его.
Что-нибудь подороже, а сколько мальчику (он пошевелил пальцами), месяца три-четыре; крупный? средний; вот очень хороший свитер, и носочки возьмите, ценники оставлять? Он заметил меж обочинных деревьев, на пустом месте, где встречались и расходились обе основные дороги собаководов и молодых матерей, длинное черное пальто, коляску и собаку, остановил раздраженного Павла Валентиновича: развернитесь и припаркуйтесь здесь, чтобы потом мы сразу к гимназии; птицы скрипели безостановочно, как лебедки, то снижая, то повышая тон, плачущего маленького человека вели домой, по встречке с завыванием и мигая, обмахиваясь синими вспышками без спешки, прокатила милицейская «Лада», забитая милиционерами в теплых фуфайках, — всё, и водитель, с наслаждением курили; телефон, его позвала Улрике:
— Милый, любимый наш папка! А мы уже проснулись! А мы уже тут пытаемся покушать! И внимательно слушаем, с кем это мамочка так говорит… И морщим свою носопырку! Как суд?
— Сейчас перезвоню.
Вспугнув голубей с розовыми лапками, сделанными из червей, увидел, как тонкие ветки переплетались вверху хрупкими остатками высохшей плоти, в наступившей субботней тишине он пошел по кратчайшей, по обветренной и заледеневшей снежной корке, чуть проседая, к Сигилд; не сразу, потом, уже совсем потом он по-настоящему жалел и по-настоящему любил ее, только когда влюблялся в другую — чувствуя вину или когда болела; так она однажды сказала в ответ на обидное: «Ну ничего. Вот я попаду в больницу, и ты опять полюбишь меня»; смотрела, смотрела, а потом дернулась, вырвалась и понеслась к нему собака — не мог отбиться, так плакала, тыкалась и скулила, отпихивая мордой шуршащий пакет; счастливо гладил ее, чесал и, с трудом, как с заплечным мешком, разогнувшись, по протоколу заглянул в коляску. Там лежал лобастый, белолицый и курносый мальчик, очень спокойный. Не спал и особо никуда не смотрел, вообще не издавал звуков. Они хотели еще с Сигилд ребенка, именно мальчика, ну, или девочку. Просто не хватило времени. Они стояли рядом, ближе не сдвигаясь, проложенные невидимой чугунной плитой; как два магнита, обращенные друг к другу одинаковыми полюсами, — не могут преодолеть упругую, злую полоску воздуха и — друг друга коснуться; отвернувшись в одну сторону, словно стоял и снимал их фотограф, и смотрели друг на друга впервые за так долго, и могли лишь так — через объектив фотоаппарата: пусть таким она увидит меня, такой он увидит меня, что-то еще пытаясь договорить — друг другу. Поднимавшаяся земля в этом месте прекратила подниматься — они стояли на вершине, оставленные вдвоем после всего, что уже кончилось. Отдал пакет, пошли рядом, забрал и покатил коляску главным путем, проглаженным снегокатами, исполосованным санками и разрезанным колясочными колесами, — этот парк он весь исходил, память в руках и ногах: где выступает труба, где каждую зиму протаивает лед на мокрой, упрямо зеленеющей земле…
— Сколько денег на адвокатов. Отнял столько нервов, — горьким голосом, с гордостью добавила: — Купил опеку.
— Да ладно.
— А то я тебя не знаю. Ты вообще нервнобольной человек. И всё хорошее в Эрне — это от меня. А всё плохое — от тебя, — она почувствовала ошибку: в Эрне ничего не может быть от него. — Зачем ты всё это делал?
Он поднял руку с забулькавшим телефоном — новое сообщение, принято сообщение без текста, со странного короткого номера, вообще — пустое сообщение.
— Я потом тебе скажу.
— Когда?
— Когда нам будет по семьдесят пять лет и будем гулять вот тут с палочками между березок.
— Мы не доживем, — и Сигилд одернула себя, — и не будем гулять!
— Подумай, пожалуйста, в какие дни мне лучше встречаться с Эрной… Она в школе? Во сколько она сегодня заканчивает? В два тридцать?
— О, она давно уже так не заканчивает. По графику подумаю и напишу тебе. Давай не будем спешить. Она привыкла, что ее забирает Федя. Он подружился с родителями ее подруг… Вот если он не сможет, тогда будешь забирать ты.
— Нет, это если я не смогу, будет забирать он… У нас есть решение суда. Сегодня Эрну заберу я. Сразу привезу домой — это пятнадцать минут. — Колющая вода начинала моросить в щеки, как только они останавливались.
Сигилд показательно вздохнула: как он не понимает, это никому не надо, Эрне это не надо, она боится, стыдится безумного отца, глупая прихоть.
— Ну почему это надо начинать именно сегодня?
— Мы же договорились — уступать, решить вопрос по-хорошему. Давай я сегодня за ней съезжу. Когда заканчивается урок?
— Скоро. Через пятнадцать минут.
— Получается, пора ехать.
— Они еще гуляют после школы. Сцепятся и ходят кругами, и ходят. А мальчики следом. Сидят на лавочке на крыльце… Ты должен понимать: мой муж очень много делает для Эрны и в плане воспитания, и в материальном плане…
— Это очень хорошо, — подхватил Эбергард, ветка мягко погладила его волосы; опять достал телефон, пусть в этом сообщении что-то будет. Но: с того же номера и — без ничего. — Поеду, чтобы Эрна не ждала.
— Ты можешь хоть сейчас забыть про свои дела? А ты выбрал себе… Мне такое про нее рассказывают. Подсыпала тебе порошки в чай, чтобы ты в нее влюбился! Все видят, какая она, один ты не видишь. Дай Бог, настанет время, когда ты поймешь, ради какого ничтожества…
— Да, — он поскорее катил коляску и смотрел вокруг на коричневые и серые дома обыкновенного дня, все смотревшие мимо, и улыбался ветру с наслаждением, и дышал, дышал… всё двигалось вокруг, вокруг парка катили машины, легкий настоящий ветер налетал и слабо шумел, как отголосок незатихающих автомобильных бурь, протыкаемых резкими сигналами. Они дошли до пруда, как делали всегда, и, ловко и заученно одновременно развернувшись, назад — к перекрестку тропинок, где удобней разойтись.
Он заспешил, но скрывал, чтобы не передумала Сигилд. — Ну, всё? Я поехал. Пока. А ты расскажи мне что-нибудь про Эрну. Только без того, что я подлец, — хоть немного про «она и я», как прошло это огромное время.
— Эрна. Эрна очень хорошая. Ласковая. Чувствительная. В классе одна из звезд. Много читает, любит, может быть, это мое упущение, подростковые такие журнальчики… А там столько ерунды! Не хочет взрослеть. Не хочет замуж. Никаких проблем взрослых людей не хочет. Может поплакать из-за этого… По тебе она, конечно… Почему твоя машина уезжает? Она вернется? Так ты не успеешь за Эрной, — заинтересовалась: — Или у тебя есть какая-то новая машина?
Эбергард оглянулся — Павел Валентинович уже заворачивал за угол паломнического центра и на Руднева сразу перестроился в крайний ряд, чтобы уйти в сторону области, — всё.
— Да всё в порядке. Я успею и встречу. Побежал.
— И — Эрна очень любит моего мужа. Они очень сблизились, можно сказать, сроднились. Может быть, Федя сейчас даже поближе к ней, чем я. Но это известно, девочки в этом возрасте тянутся, — и потише, но старательно она досказала, — к отцу.
Он открыл, погасил и стер еще пустое сообщение и выбирал «куда?», представляя: вот я иду, что я делаю потом? ловлю машину; как пойти — к троллейбусным остановкам за прудом, к парковке у бильярдного клуба или к светофору на перекрестке Руднева и Первой Магистральной, отсюда больше некуда; никто не видел его, там, там и вот там шли люди, птицы неслись черными тряпками, мир только кажется бесконечным, на самом деле — всё сводится к двум-трем направлениям, освоенным людьми.
— Ну, всё! А то опоздаю. Спасибо тебе, — и он взглянул на юное, прекрасное лицо девятнадцатилетней девчонки, схваченной когда-то им за руку, не вытерпевшее и всё-таки проступившее сквозь черты усталой избитой женщины; взглянул своим тоже ставшим другим лицом, веселым, изначальным лицом первых ходов, первых ночей, ежедневного счастья, словно, не прокручивая ничего назад, его просто вернули на мгновение в начало, чтобы он запомнил, «как» и «какими» они встретились и взялись за руки; переполняясь разными несложившимися частями слов, а больше уже было некому, не оставалось, — Сигилд…
— Одну минуту. Я всё пока не считала, но раз ты выразил желание как-то увеличить то, что ты даешь… У меня дополнительно получилось — отдать тебе расчет? Там с контактными телефонами, ты можешь проверить — десять тысяч двести за все — абсолютно все! — внешкольные занятия. Это за месяц. Ты можешь сейчас отдать?
— Нет, я завтра передам.
— Может быть, хотя бы часть? Подожди. И еще. Я бы хотела, чтобы ты оплачивал корм собаке. Сможешь? Я могу рассчитывать?
— Да. Завтра.
— Я дома до одиннадцати, потом в парке.
— Я всё отдам. Я поехал к Эрне. Ну, счастливо тебе! — он выдохнул, попытался вытолкать наружу снежную тяжелую массу, подтаивавшую и разбухающую в груди, нагнулся и поцеловал варежку, незнакомую, купленную после него, на руке бывшей жены, державшейся за коляску, сказав вдруг, как упустив из рта:
— Прости.
И она уронила руку и дотронулась, пока он не видел, пока их никто не видел, наверняка смотря в сторону, вслепую, и чуть сжала его плечо, сказала другим голосом:
— Почему же ты не идешь?
И он, сжав загривок собаке, пошел к Эрне, сразу по всем возможным дорогам, стесняясь побежать сразу, немного отойду — побегу; и — деревья, вот кто узнал его, вот кто видел его, они стояли семьями — лиственницы, дубы, березы и каштаны, — дожидаясь, когда он заметит их, вот они его помнят, веселого человека, он бегал здесь за хохочущей дочкой и подсаживал ее медвежонком на толстую нижнюю ветку, бросал мячик собаке, прятки, салочки, корабли в весенних потоках, кленовые когти в замерзшей руке, и миг, когда они, запасаясь на будущее, навсегда, замирали лицом к лицу, щекотно соприкасаясь носами, ничего не говоря, — деревья, убедившись, что он заметил их, пошли безного, коряво расставляя ветви, навстречу, говоря: «как давно ты не…», не стыдясь уродства зимнего обнажения, опиленных и обломанных сучьев, трещин, кривых стволов, и каждое росло и выглядело по-своему, словно было когда-то человеком, а вот теперь стоит деревом, после жизни, и то, что нам кажется небом, на самом деле — земля.
Во время войны в школе был госпиталь, от старых времен Эбергард застал еще высокие четырехгранные столбы с потемневшими, а когда-то белыми шарами наверху напротив школьного крыльца — к столбам крепились, наверное, ограда и ворота, возле них собирались по дождливым сентябрьским (первые чернильные следы на пушистых розовых промокашках) вторникам и четвергам, дожидаясь автобусов «на картошку» (вдруг вспомнил: автобусы называли «скотовозы»); столбы сломали, но он вспомнил их, надо сказать Эрне: здесь стояли столбы с остатками советской светло-коричневой краски, и ничего не писали на них, тогда, когда он ходил в первый или второй класс, не писали на стенах; и на этом же углу, на месте правого столба (если лицом к крыльцу), потом последней школьной весной он посадил на субботнике каштан, ни на что не рассчитывая, в другом городе, он же не коренной, но теперь школа, где был госпиталь, как-то оказалась здесь, каштан прижился и вон поднялся каким; Эрну он сразу заметил — и она подросла; выросла; она так выросла, словно ей семнадцать лет; если на каблуках и встанет рядом — как бы не повыше его; а в кого ей быть маленькой: мама высокая, папа высокий; лишь бы не стеснялась и не сутулилась. Эрна стояла с девчонками, с высокими такими же, они одновременно и стояли, и как-то двигались, перебегали, прыгали, подталкивая друг друга, крича и смеясь, — не получалось пока увидеть ее лица, всё время заслонял кто-то, а когда не заслоняли — какое-то сияние слепило Эбергарда, по глазам жгуче бил свет, но он точно знал, за светом этим — Эрна; это она, там; Эрна, звал он, Эрна, уже не первый раз, но не выходило так, чтобы она могла услышать: то получалось тихо слишком, шепотом каким-то, сипенье, то усиленный голос его заглушали проходящие мимо разговоры, не хотелось кричать, глупо. Эбергарду не хотелось мешать ей, торопить, никаких неудобств, вдруг Эрне станет неловко перед подругами от его криков, он может подождать, теперь можно не спешить, пусть Эрне понравится, как он ее забирает, и она не будет против, если он приедет и завтра; поэтому он просто ждал, подготовленно чуть согнув правую руку, чтобы сразу взмахнуть рукой, как только сияние продлится чуть дольше, как только у Эрны появится побольше возможности его заметить: вот — я; но упустил — вдруг! — в одно просто мгновение произошло: Эрна увидела, замерла, продралась сквозь окружавшие плечи и быстро-быстро побежала к нему, делаясь почему-то поменьше ростом; толком так и не видя лица, он всё-таки знал: такое лицо у Эрны бывает, когда она собирается добежать, сказать, что случилось, обхватить и сразу заплакать, тут надо успеть до слез; он присел, протянув к ней руки, улыбаясь «ничего, ничего», — его маленькая дочка бежала к нему, несла свое горе, — еще не коснувшись, Эбергард уже чувствовал, как руки его — как всегда — подхватывают и подбрасывают девочку, и над его головой, забыв всё плохое, она с восторгом кричит:
— Папа! — и возвращаясь — мягкой тяжестью ударяет ему в грудь.
Комментариев нет:
Отправить комментарий
Спасибо за Ваш комментарий