.

Александр Терехов, роман Немцы. Часть третья. Читать онлайн.


Дура! Одевшись пожарно, выхватив пальто из рук гардеробщицы, Эбергард ушел подальше от дорожек и троп, соединяющих префектуру и станцию метро, от всех дорог, на голую, излюбленную собаками землю, руслом повторяющую путь теплотрасс, твердя:

«Дура! Безмозглая! Идиотка!» — пытаясь почувствовать себя единственным, чтобы очертания человека проступили в мутной четырехугольной проявочной воде при красном коммунистическом фонарном… — он проявлял себя над заснеженной травой и, обернувшись на дальние панельные восьмиэтажки несносимых серий, вдруг увидел на их месте какие-то другие дома — нет! — на ближнем кусте торчала красная варежка, оттопырив большой палец; его дочь, он побежал в мысли об Эрне — может быть, просто встретиться, простить, и обнимутся — сегодня; так, сейчас она на английском, Эбергард полез по сугробам, скорей на твердое — навстречу энергично шагала школьница в неказистом пальто, ее гнал снег, раздумывающий, не перейти ли ему в дождь, — она ни о чем, казалось, не думала, крепко держа меж пальцев сигарету, потому что таким образом держалась за нужную ей жизнь; он так сильно захотел увидеть Эрну (а на самом деле ему хотелось — рассказать ей всё, пусть не расскажет сейчас, но — есть такой человек, его дочь, всем остальным не расскажешь или расскажешь не «всё», а «что-то», и взамен потребуют слишком многого)…

— Во дворец пионеров! Или как он там сейчас… Дворец творчества?

— Дворец творчества юных, — Павел Валентинович любовно рассматривал гибэдэдэшника, тормознувшего джип перед ними. — Если штраф впополаме брать — тридцать долларов. Десятерых наказал — три соточки. А через год и машину можно приличную купить товарищу младшему лейтенанту. Всё деньги, господин Эбергард… Как без них? К киоску без косаря не подойдешь. В маркете в пакетик того-сего положить — пятихатки нет…

Во дворце пионеров (или как там) аварийно воняло канализацией — дети, родители, педагоги заматывали рты и носы шарфами и раскатывали вороты свитеров на нижние пол-лица; за время отсутствия Эбергарда появились железные воротца и вахтер — в застекленной будке сидел с трудом поднимавшийся дед в черной куртке охраны с погончиками и нашивками и жрал что-то из миски с жадностью впущенного в тепло и на подкрепление бомжа.

— Нельзя без пропуска. Если отец, должен быть пропуск, — повторял он непреклонно и вяло; Эбергард показал сто рублей. — Нет, — удостоверение префектуры, пропуск в мэрию… — Что это? Нет, пропуск должен… А то вот прорвался один маньяк и — троих детей зарезал.

— В вашу смену?! — бешено уточнил Эбергард, и звонить некому — другой округ!

— Нет. В Америке.

— Жаль, — и Эбергард отправился ходить под фонарями; снежные крупинки таяли на ноздрях, по снегу плыла, покачиваясь, его тень, почему-то он уже знал: не получится. Может, Эрна не поехала сегодня на английский. И внутри «дворца» ее нет. То, что он ощущал, походило на усталость, на первые часы простуды, официально зарегистрирующейся завтра. Эбергард остановился у застекленной стены: виден гардероб? Не одевается Эрна? А, вот: опершись задом о столб, поддерживающий небеса, облицованную мрамором колонну там стоял урод, у него есть пропуск; Эбергард не запомнил его и не собирался: стоял кто-то, держа в охапку пальтишко Эрны, на капюшоне светлый мех — словно ее саму переломанно прижал к брюху, и красный рюкзак, — сама Эрна, отдав вещи, попросила деньги и помчалась в буфет — так они с Эбергардом делали, так она делает и теперь: для нее ничего не изменилось. Просто записала новое имя отца в дневник. Эбергард больше не думал. Удовлетворенно, словно приезжал за подтверждением, всё и подтвердилось, ртуть термометра переползла красную черту, выдавилась за край, за тридцать семь; закинув на спину котомку с камнями, он потащил ее к машине, желая зла: пусть урода убьет неисправная электропроводка, пусть заболеет и сдохнет, не давать денег, выгнать из квартиры, не давать доверенностей на вывоз ребенка — пусть на моря летают без Эрны! — чем бы еще ответить? Ответить нечем.

— Совещание по выборам, зайди. — Пилюс ненавидел Эбергарда за многое (казалось: за то, что Эбергарду улыбались женщины, и только после за то, что в пресс-центр на освоение бюджетов не взяли племянницу Пилюса, что вопросы Эбергард решал с префектом и Пилюсу не откатывал, что безнаказанно пропускал коллегии, летом носил джинсы и сандалии и говорил много раздражающе лишнего); раз в полгода Пилюс предлагал префекту «кадрово укрепить» пресс-центр, над постоянством его наездов посмеивались, Пилюс не понимал, что тут смешного, и, почесывая рябую плешь, катал очередное «на ваше решение», а также постоянно «вызывал» Эбергарда, получая «сейчас некогда», «загляну, когда будет время», — встречались они только в кабинете префекта или Кравцова, никогда — без свидетелей, но теперь… И Пилюс победно добавил: — Поручение префекта, — может, и врал, или не врал, или врал…

Кроме самого начальника организационного управления, «совещалась» только Оля Гревцева из управления культуры, заканчивая обсуждать свой «вопрос»; после увольнения Бабца Оля постарела, ступала по официальным ковролинам со сдержанностью вдовствующей императрицы, словно нося на животе или в душе заживающий, но, увы, не спасший операционный шов, одевалась траурно, о Бабце говорила насмешливо и с такой убедительностью отстраненно, что совесть главбуха Сырцовой, любительницы изнурительных автобусных экскурсий, заметившей одним трагическим июньским днем на цветочном рынке парижского острова Сите двоих, выглядевших ну совершенно — копия! — как префект Бабец и Гревцева, начали дырявить укоряющие мелкозубые мысли: а было ли? точно они? Да разве мог член городского правительства носить шорты, ковбойскую шляпу и ржать так, что туристы-японцы оглядывались, и именно в те дни, когда мэр отпустил Бабца удалять шлаки из кишечника в православную лечебницу, а Гревцева сидела на больничном и исправно, хоть и заспанно, отвечала на телефон? Не напрасно ли Сырцова об этом всем своим поганым языком?..

— Как прошло? — Пилюс, заставляя Эбергарда подождать, по инструкции, словно на глазах проверяющих или под пишущий микрофон, интересовался первой встречей режиссера Иванова-1 с избирателями; на столе Пилюса, верно люди сказывали, лежал исторический двухтомник «ВЧК — КГБ — ФСБ», обросший красными закладками.

— Что «как?» А как могло? — отмахнулась Оля. — Как. Как всегда. Людей согнали. Опоздал на час. Приехал с запахом. Я ему: чайку? Он: почему чайку? Может, водочки хряпнем? На сцену вышел и: избираться не хочу, это меня мэр попросил, программы нет. С первого ряда старушка и спросила: а зачем мы тогда собрались? Тишина. Я мигнула кому надо, Бронислав Васильевич, ваш творческий путь… И он завелся.

Проводив Олю, Пилюс как бы обдумывающе помолчал и приступил, глядя на свои агонизирующие, сами собой пошевеливающиеся пальцы, мягкие и белые, словно вываренные в кипятке:

— Что будем… по Иванову-2?

— А что, его зарегистрируют?

— Там…

Эбергард бросил считать троллейбусы, вползающие с Одесской на Тимирязевский, но Пилюс не показал, где «там» — в кабинете префекта? у вице-премьера Ходырева? в городской «Единой России»?

— Есть решение зарегистрировать. Всё-таки действующий депутат, пойдет от «Партии жизни». Чтобы Шаронов не вонял… Что докладывать префекту?

Не ответишь «префекту доложу сам», молчание; Эбергард потерял вес, повис, ничего не знача, прожевывая неприязнь, протянул руку ухватиться за главное, то, что спасало первым, что, по его расчетам, только и могло спасти, — «дело»; дело прежде всего, ради дела, дело на первом месте, общая польза, интересы дела требуют, кто-то ведь должен работать — что они без меня?! — мне поручают — я им нужен, рабочий, кочегар — мозолистые руки, кожа с неотпаривающимися следами… Он спросил-указал:

— Записывать будете?

Пилюс тоже сглотнул внутреннее канализационно-кипящее клокотание, и он тоже признал: да, «дело», пока не до укусов — и фокуснически выудил из мебельных недр толстый снежно-блистающий лист доселе невиданной в префектуре бумаги и свинтил серебряный колпачок с золотоперой ручки с индивидуальным номером, изготовившись заполнить аккуратными и понятными словами шпаргалку: вдруг при докладе на нее невольно покосится монстр, ненавидящий всё дешевое, потертое, бедное, сквозняки, покашливания, насморки, морщины, запахи, дыхание близкого человеческого присутствия и захватанные дверные ручки?

— Иванов-2. Как юрист работал на компании Ходорковского. То есть тоже вор. Засветился в банковских структурах «Госроскредита». Раздавал кредиты близким родственникам, потом банки банкротил. Подтянем обманутых вкладчиков. Дед отсиделся в войну на Западной Украине, привлекался к ответственности за пособничество бендеровцам. Жена ездит на депутатской машине за деньги налогоплательщиков. Устраивает пьяные загулы на казенной даче в Одинцово с участием уголовных авторитетов грузинской национальности. Ну, что еще… Иванов-2 — совладелец магазина для геев напротив гордумы.

— Правда?!

— Ты, главное, пиши… Короче: «Единая Россия» очистила свои ряды, а педераст и вор перебежал в «Партию жизни», чтобы не отвечать за данные избирателям обещания. На прошлых выборах раздавал ветеранам продуктовые наборы. Колбаса в наборах оказалась с истекшим сроком годности. У меня есть заявления ветеранов-фронтовиков о пищевых отравлениях. Напишем: Герой Советского Союза скончался.

— Это убедительно, поближе к дню голосования, — промычал раскрасневшийся Пилюс (ему казалось: это он поработал, это он молодец, тяжеловато пришлось, но выполнил; Пилюсу сразу захотелось одинокого отдыха в раздумьях, как получше преподнести монстру свои усилия), уважительно глянув на Эбергарда; хвалить или сказать «спасибо» не мог, достаточно, что ничего сегодня больше не затронут, свое «сегодня» Эбергард выкупил, Эбергард так и чувствовал; машинально шагая в раздумьях «как прошло» к лестнице; увидел: у лифтов люди, среди них — монстр в черном пальто на меху, — Эбергард укоротил шаг, давая префекту погрузиться и уехать; хлопать по лбу «как же забыл!», разворачиваться и убегать поздно, и папки с бумагами нету в руках — остановился бы у подоконника разложить на свету документ «во исполнение поручения префекта», страница к странице, а затем и увлечься важнейшим параграфом… нет, монстр уже заметил Эбергарда и уставился на него над плечом режиссера-депутата Иванова-1 — тот размахивал руками и вдруг нежно прихватывал монстра за утепленный воротник, подтягивая префекта словно для венчающего сердечное излияние небритого поцелуя в губы, и было заметно, как содрогается монстр от сдерживаемой злобы при каждом таком…

(что поделаешь — любимец мэра, так всем говорит, пойди проверь!) — и тут режиссер обернулся:

— Вот! А вы знаете, кто это?! — имя Эбергарда он запоминал только на время предвыборных усилий, а те еще и не разворачивались. — О-о, это страшный человек. Так посмотришь — скромный. Незаметный. А все мы — в его руках. Привет, дорогой, — и обнял руководителя пресс-центра, и префект долгожданным движением двинул Эбергарду руку, Эбергард благодарно коснулся, легко, ненавязчиво, едва, не улыбаясь (вдруг не понравятся зубы), смотря, как нужно, чуть вниз, сколько можно удлинив руку, изогнувшись, издали (вдруг не понравится запах); сказать «можно к вам на прием?», что-то вообще сказать? но не смел — префект с охраной двинулся в лифт, и скрылись, а Иванов-1 поправлял теперь Эбергарду воротник:

— Душить будем гниду Иванова-2! — И усмехнувшись, словно нечаянно видел пьяным, видел, как Эбергард крал, пропел: — А у префекта-то… что-то на тебя — есть!

— Да ну! — легко рассмеялся Эбергард, наступила ночь. Еще одна ночь. Ночь — Эрна, и еще одна ночь — пропадало будущее.

— Ты там как-то, — Иванов-1 ткнулся лбом Эбергарду в лоб, — с кем-то вопросы решаешь? Со старыми кадрами?

— Ну да. Как положено. Я соответствую. А они уж там, с ним…

— Мне кажется, что-то они как-то что-то не спешат донести до него… Ты смотри, не опоздай переключиться! Слушай, а давай сделаем мне новую фотосъемку для выборов! Я с ветеранами. Я с инвалидами. С солдатами. Я — с молодыми девками в белых трусах!


Только на улице Эбергард почувствовал, как что-то сползло с его лица, какое-то напряженное выражение, достаточно весомое, чтобы звучно шмякнуться в снег, и падало оно именно вниз, под ноги, но беззвучно, и тут же заступило на дежурство другое, он так и не заметил, есть ли что-то между, потоптался: туда? сюда? и — вдруг — семь цифр, отбрасывающих в стороны всё, вдруг — позвонил:

— Сигилд…

— Я требую, чтоб ты не заходил больше в мой дом! Мне это не нравится! Мужу моему это не нравится!

— Но ведь…

— Хочешь видеть Эрну — жди ее на улице.

— Я предлагаю встретить Новый год вместе.

— Что-что? — хотя она прекрасно всё услышала; если бы сейчас кто-то спросил Эбергарда «за что вы ее ненавидите?», было бы удобно ответить: «Вот за это».

— Встретим Новый год семьей: ты, я и Эрна. Пока Эрна не выросла, мы всё равно — семья.

— Я буду праздновать со своим мужем и Эрной!

— Но Эрне лучше, если мы втроем…

— Она не хочет с тобой!

— Откуда ты знаешь?

— Спроси у нее сам! Что ж ты не хочешь праздновать со своей проституткой, с этим ничтожеством?! Не так уж тебе хорошо там, да? Спохватился? Нас бросил…

— Только тебя.

— Не захотел начать всё сначала! А я хотела!

— Это неправда.

— Я звонила, а ты бросал трубку. Я-то надеялась, что сможем что-то восстановить. А теперь — поздно. Я люблю мужа. И муж любит меня. Лучшие свои годы я отдала тебе…


— И было много хорошего.

— Мрак! За моей спиной только мрак! Эгоист! Я так страдала. Эрна плакала… Месяц! Каждую ночь!

— Это ты придумала только что.

— Мне было так тяжело одной.

— Твой друг переехал к тебе через три недели.

— Ненавижу!

— Пройдет время…

— Я тебя и через двадцать лет буду ненавидеть. Эрна любит нового отца.

— Он не отец, — Эбергард едва не сказал «твой урод».

— И он всегда будет с Эрной, он ее любит. А твоя мать меня предала.

— Я не оставлю Эрну, не надейся, — про себя он добавил «тварь».

— Никакими вызовами в опеку меня не запугать. Он любит Эрну, воспитывает ее…

— Ладно, Сигилд. Всё у тебя будет хорошо, — он отключил этот голос, потом отключил телефон, вышел вдруг из собственных пределов и оглядел себя и живое вокруг себя: Эрна навсегда дочь разведенных родителей, у нее не будет родных брата или сестры. Фотографии родительской свадьбы станут свидетельствовать лишь о несчастье и лжи. Милая Эрна, твой папа мало-помалу нашел твоей маме замену получше и помоложе…

Да, еще, оживил телефон и отправил Сигилд: «На выходные мы едем с Эрной к бабушке на юбилей», и набрал Викторию Васильевну Бородкину из муниципалитета Смородино, но ей уже пересадили мозги; Эбергард заметил: в этой беде не помогает никто, словно он сумасшедший, а все вокруг здоровы, словно дверь, в которую он бьет, не существует; помогите! — все отводят глаза: бесполезно, это не вылечишь, на самом деле — это он-то как раз здоров, а они…

— Как раз! — собиралась вам звонить. Вызывали мы… вашу… — Бородкина издала продолжительный звук, напоминающий длительное всасывание чайного глотка. — Но тут, при всем уважении… Что тут можно… У девочки сейчас — полноценная семья. У матери дочь никто не отнимет. Вы же не пойдете в суд…

Он нажал «разъединить», теперь Бородкина пару раз наберет его сама, а потом побежит докладывать Хассо: сделала всё возможное, но друг ваш требует не пойми чего, ведет себя вызывающе, грубо, неуважительно, психованный какой-то… Неудивительно, что дочь с ним не хочет, а мамочка так плакала, так плакала, когда приходила, и рассказала, между прочим, что… Ну и ладно, ладно, скажет Хассо, не надо меня во всё это, спасибо, Виктория Васильевна, он обратился, мы помогли. И не отзвонит.

Эбергард поехал в управление муниципального жилья к мудрому Фрицу, знатоку законов реальной жизни и потусторонних сил; ну что ж, органы опеки надо душить через город, через департамент территориальных органов, через ассоциацию муниципальных образований; не ответил на вызов вспыхивающий «мама» — мама, если он не отвечал, перезванивала Улрике и подробно плакала для нее, чтобы та запомнила и передала Эбергарду без изъятий.

— Я иду? — толкая двери, первую, вторую, Эбергард не понял, но почувствовал что-то: секретарша Фрица не улыбнулась ему, болит голова на снег, приступ ипотечного удушья, но «во-первых» он подумал о другом — и Фрица..? И — пустой кабинет.


— Я здесь, — Фриц расположился в уголке, на несчастном стуле, который занимали сотрудники управления, опоздавшие на планерку, — им приходилось держать рабочие тетради на коленях и приподниматься из-за спин, «давая информацию» в ответ на «поставленный вопрос». Выпустив галстук поверх пиджака, как язык удавленника, Фриц держал в руках свежераспакованное приспособление для видеоигр (Эрне бы понравилось), выуженное из подарочных пакетов, теснившихся у его ног; как онемевшие гуси, сбежавшиеся за кормом, — бутылки шампанского тянули серебристые горла, расталкивая обтянутые пленкой бока конфетных коробок, конверты с деньгами засовывались в конфеты или на самое дно — новогодние подарки в управление свозили заранее; Фриц, подбородком в грудь, завороженно смотрел в мерцающий в руках, мигающий омут — в нем готовились к битве два самурая — сходились и — расходились, толчками, как рыбы в аквариуме, и страшно медлили.

— Всё. Последняя жизнь, — и Фриц осторожно опустил игрушку, как зажженную свечу под ноги, — нужно было меч подлиннее… — он, словно прислушиваясь — к звонкам телефона, забытому в пальто? шевелениям и вздохам в приемной? подпольным шорохам подземных вод? поведению сердца? — и улыбаясь, но только глазами, как улыбаются обворованные или обманутые, рассматривал Эбергарда: вот так… видишь, не ты, а… а мне — вот так… И кивнул, чтобы вопрос больше не нависал, раздуваясь: да.

— Как монстр заступил, приехала морда, Борис. Я и не знал, что помощником будет. Просто туша. Сказал: с главами управ договорились — в месяц по триста тысяч для префекта с каждого. С меня — миллион. Так они решили. Я говорю: откуда у меня? Бюджета нет. Я могу только свою зарплату отдавать. У нас система как-то не сложилась. Инспекторам моим, может, что-то и капает… А мне — если только бутылку виски, — Фриц говорил не всю правду, не важно, он давал представление о точнейшей правде, хранить его для собственного спасения больше не имело смысла, его оно не спасло. — Вроде отъехали. Две недели назад монстр вызывает, обнял, такие прям друзья! В комнату отдыха, вздыхает: беда, Фриц, беда, если вы спасете только… Я: весь во внимании. Он: сын женится! Квартира нужна молодым. Большую не надо. Метров двести. В центре. А откуда я?.. Это же два миллиона долларов. Два с половиной. Я говорю: давайте попробуем сына вашего как-то на очередь поставим и будем двигать потихоньку, а через полгодика какуюнибудь трешку в округе за выездом попытаемся выдавить или в новостройке…

— Его это не устроило.

— Перестал визировать мои распоряжения. Говорит, пусть прокуратура проверит управление Фрица. Я сперва уперся: да пусть проверяют. А когда уже распоряжений шестьсот зависло, вызвали в город: раз контакта с префектом нет — пиши по собственному. Говорю: куда мне теперь? Не маленький, устроишься где-нибудь. Шестнадцать лет отработал. Медаль от мэра имею… — Он опять прислушался и подсказал Эбергарду: — Никто не звонит.

— Я всегда буду звонить…

Звонить Фрицу незачем, его погасили, на Фрице нащупали выключатель и отключили: скорей попрощаться, тех, кто задушит органы опеки муниципалитета Смородино, надо искать среди живых, но он остался и сидел еще, и еще сидел, говорил и слушал: почему? Кому он показывал свою человечность и душевное тепло? Бога нет, людского суда — тоже, Эбергард про себя всё знает сам, а вернее — никогда про такое в себе и не думает, да и Фрицу мертвому безразлично, делай с ним всё, что хочешь, и сам Фриц не позвонит выпавшим; зачем Эбергард остался (хотя — а вдруг Фриц куда-нибудь да устроится…), присел напротив и говорил почему-то честно, как себе, когда спрашивал Фриц (вот в какие минуты люди вспоминают всерьез о ближних, сразу оглядываешься в пустыне, лесостепи: кто живой? — когда треснул панцирь и на замерзшем песке осталось шевелиться недолго).

— Ты не слишком переживаешь из-за дочери? — Они сидели на Востоко-Юге, здесь где-то шла сейчас, ужинала, делала уроки, смеялась, жила и взрослела без отца дочь Эбергарда; одиннадцать лет не расставались с минуты, когда медсестра спустилась по лестнице с младенцем и спросила: «Вы отец? Держите крепче! Дальше — вы».

— Фриц, вот я живу, и мне никогда не больно. У меня всё сложилось, я всё выстроил — я не пропаду. Но я почему-то — ничего не чувствую по-настоящему.

— Зачем на себя наговариваешь?!

— А с дочкой — я почувствовал. Первый раз! Я ожил. Теперь уже не могу остановиться, это само… Я, оказывается, еще не пустой! Я — человек, оказывается! Фриц! Вот тебе, чего тебе хочется? Не сейчас, а вообще? — Эбергард разговаривал с Эбергардом, он не слушал, что там недовольно и смущенно вытекает рядом, выплескивается водяным насосом…

— Ну… Чтоб всё было как-то по-нормальному. У меня, у детей. Уровень по доходам. Запас. Короче, чтоб можно было не работать и жить достойно, на процент. И столько, чтобы инфляция эта не сожрала…

Я бы хотел на Средиземном море жить. Я тепло люблю! А вот дети выбрали Новую Зеландию. По мне там скучно. А им, видишь, нравится такая скука!

— Дружище! — Эбергард поднялся.

— И моя вина есть, — вздохнул Фриц, — не учел, что шестого декабря начинается возмущение Меркурия. А это означает угрозу занимаемым позициям…

Эбергард едва не рассмеялся.

На улице над собой Эбергард увидел звезду и, как по команде, написал Эрне: «Давай увидимся», и тотчас пришел ответ: «Сегодня, к сожалению, не могу», и ничего про «где», «а позже» и «почему», но зато «к сожалению»! — у него не хватило сил пережить без Эрны еще и эту приближающуюся ночь.

— Эрна.

— Привет, пап!

— Какие планы на Новый год?

— Не знаю.

— Мама сказала, ты не хочешь со мной?

— Я хочу с мамой.

— А я хотел с мамой и с тобой.

— Но это будет видимость. Вы же не вместе. И потом — это будет неуважительно к другому человеку.

Эбергард помолчал, долго.

— А за что тебе его уважать? За то, что кормит тебя? Растил? Больше любит, чем я?

— Он не бросил маму в трудную минуту. И любит ее.

И — заодно — дармовую трешку. Молодец!

— Содержание твоей головы прояснилось. Я не знаю, кто бросил маму в трудную минуту! Мы разошлись по взаимному желанию. Но ты — точно бросила кого-то в трудную минуту. Вырастешь — поймешь, — ничем Эбергард ее не купит, Эрны уже нет, вырастет, похожая на урода, с его словечками и осанкой. — Значит, этот Новый год с мамой, а следующий — со мной?

— Не знаю.

— Ладно, отдам тебе на выходных подарок для мамы на Новый год, положишь под елку.

— Не покупай ей подарок.

— Почему?

— Мне негде его прятать. И я у тебя его не возьму.

Следовало сказать про переходный возраст девочек, подростковую жестокость, глупость подростков, но Эбергард не сообразил что.

— Ладно. До субботы. Я приеду к одиннадцати. Будь готова.

— А что в субботу? — вот, она говорила, как мама.

— Мы едем в Орел.

— Нет, я не еду!

— Эрна, — не кричать, не отключаться, не рвать, что-то всё время должно существовать неразорванным между отцом и дочерью, — бабушке семьдесят лет, мы все готовились, все приедут. Бабушке очень важно сейчас увидеть нас вместе… Она неважно себя чувствует.

— Почему ты так поздно сообщаешь?

— Тебе разве мама не говорила?

— Ты должен учитывать мое мнение!

— Слушай, это — не обсуждается. Если я твой отец, а ты моя дочь и ты хочешь, чтобы так оставалось и дальше, мы — едем к бабушке.

В ухо корябнуло, простучало и следом вполз на пушистых паучьих щупальцах голосок Сигилд:

— Эбергард, — в четверть силы, с температурой «плюс», признавая, что здесь — святое, здесь я на твоей стороне, всё бывшее перед этим — ничто. — Я отошла на кухню, меня никто не слышит, — не сомневался — Эрна прокралась следом. — У нее в субботу рождественский бал.

— Бабушка не видела ее год!

— Я всё понимаю. Я объяснила ей. Я сказала: решать, конечно, тебе.

Это не может решать сам ребенок!

— Но мое мнение, она должна поехать. Пойми, это ее решение.

Лисий хвост метет по следам!

— Это не я! Это, кстати, твои черты. И зачем ты всё время давишь на нее? Вечно куда-то заставляешь с собой ходить. Эрна такая грустная после встреч с тобой, часто плачет. Почему нельзя перенести на другой день?

— Люди отпросились, взяли отгулы, съедутся со всей страны и — переносить… Ради чего?!

Сигилд погрузила телефон в тишину, словно сунула его в кулак, а сама повернулась спросить: что будем делать? — и:

— Она — категорически! — не хочет ехать в субботу. Для нее это особый бал. Ей сшили настоящее бальное платье! Хотя я считаю — она должна поехать и поздравить бабушку!

— Если она не поедет, я не смогу относиться к ней, как раньше, она больше не будет кататься со мной в Париж и Лондон!!! — да всё уже, станция опустела, над рельсами Эбергард остался один, кому там бормотал он… — в жизни он всегда оказывался не готовым, продуманно готовился, но — не к тому, что происходило на самом деле: обыгрывая его, происходило что-то другое.

— Я не знаю, что делать, Эбергард, — кажется, Сигилд радовалась.

— Хорошо. Бал, в субботу не может… Праздновать будем в воскресенье, я заберу ее в субботу сразу после…

— Ой, я так не хочу, чтобы вы ехали в ночь. Такие жуткие аварии…

— Тогда выедем в воскресенье утром, — с него сама по себе скручивалась серая оберточная бумага, рулоны, складки, углы и, не опадая, закрывала стены, глуша. Постоянный бумажный шорох.

— И сразу же в воскресенье домой? Не тяжело ей будет восемь часов в машине? В воскресенье… Что-то ведь у нас было в воскресенье. A-а, ведь мы записались к врачу!

— В воскресенье.

— Что-то мне не нравятся ее аденоиды, даже страшно куда-то ее отпускать, — и слышно — Эрна прошептала Сигилд: «Мы же собирались в воскресенье за подарками. Ну, мам! Мы же запланировали!» — и он поехал восвояси. Никому не нужна любовь. Живешь в уверенности, что твоя любовь нужна всем. Нужна всегда. Снег, но когда перемещаешься в машине — ничего зимнего; зиму, Новый год, дни рождения, праздники — всё отняла работа, машина и возраст… С беременной Сигилд они пошли за грибами, нашла белый: «Это лес мне подарил». У Сигилд был маленький, аккуратный животик, мячиком. Однажды стало плохо на эскалаторе и она упала на руки Эбергарду. Зиму обещали еще шестьдесят дней, а потом она должна уйти; поплевав за плечо, подув, он ехал, с мучением вслушиваясь в отчетливо раздающиеся звонки бывшей жены, — галлюцинация, преследующая его уже около года; с прилавка свесили ноги рождественские чулки, бегали друг за другом разноцветные лампочки по карнизам, на Синичьих горах ковшом светился трамплин и скелетно мигала какая-то елка, полосатые ленточки огораживали места падения сосулек, сугробы громоздились как проявление какой-то нездешней силы, не побиваемой ничем, — Эбергард смотрел в зад «мерседеса», летящего впереди, и думал: как легко убить. Удар клавиши. И меня. Снежный дым клубился в трапециях электрического подфонарного света, они поползли под землю, за снегоуборочной машиной, гладившей стены тоннеля вспыхивающим светом, наверное, и смерть похожа на тоннель: спускаешься, въезжаешь, ниже, пониже, и впереди уже нет света, а потом — выключают звук; и — они вылетели из-под земли.

Вот и обжились в чужом, в съемной, комнаты пропитались их взглядами и словами и обмякли, цвета и запахи, материалы уже неразличимы как цвета, запахи и материалы, а как одно — там, где мы просыпаемся…

— Что случилось?

Улрике — она улитка, носит его дом на себе, она умеет, она сможет посреди любых стен развернуть, устроить вот это… что ничего не страшно, ты не останешься один, красивая девушка улыбается:

— Добро пожаловать, — развесила по стенам распечатки проекта — их новая квартира, жизнь, — пойдем: столовая, круглый стол, он напротив кожаных диванов, белой кожи, пусть светильник — кораблем, окна до пола — они будут пить кофе над землей, в небе — круто! — Эрне ужасно понравится, да? Барная стойка — природный камень в гостиной, вот — мозаика, такой будет паркет, даже светлее… Знаешь, как называется ванна? «Любовная история». В форме сердца!

Выберет сама, съездит со строителями по ярмаркам и магазинам, чтобы не отвлекать, выберет то, что порадует Эбергарда, его дочь, их маленького; прикольная вращающаяся дверь в комнату Эрны — она открывается в обе стороны, она вращается, она вращается без шороха, после вращения закрывается плотно, гарантия на механизм пять лет — здесь нечему ломаться, такую дверь делают в Тверской области, но делают немцы, они следят за экологией…

— Эрна не едет.

Улрике ахнула, и быстро и крепко схватила Эбергарда за руку, словно он оказался на скользком краю, и обняла, он смотрел ей за спину: вторая ванная, спальня с овальной кроватью, гардеробная и зеркала, кабинет — он столько мечтал, как впервые пробежит по комнатам Эрна, что мечта эта окрепла и живет теперь дальше сама по себе, ничего не замечая. Эрны здесь никогда не будет, но вот — она всё равно бежит по комнатам, вот она кричит: «Папа! Здесь столько места…» — через семь дней начнет уменьшаться ночь, через шесть, пять, скользили по лицу невидимые отражения, Улрике говорила, говорила, говорила (Это не Эрна! Это мама ее! Эрна поймет! Никто не заменит отца!), Эбергард попросил: не говори со мной больше об этом или я прямо сейчас прыгну с балкона, лопается голова; посреди ночи, точнее — ночей, понимал он: едем без Эрны; ну да, он-то надеялся на общие воспоминания, но воспоминания рассеяны превосходящими силами противника и перестали выходить на связь — судьба воспоминаний останется невыясненной, да и существование их теперь вызывает сомнения; Эрна ему грубит, и если он перестанет с ней разговаривать, перестанет и она, хоть на всю жизнь. Не нужен. Его дочь не могла записать урода вместо отца в дневник. Его дочь не могла не поехать. Отец сказал: едем. Дочь должна ехать. Когда бы он ни сказал. Куда бы… Тем более — к его маме. Надо поехать, Эрна, ты что… Подумать о другом и заснуть, но пожар, пламя и любая дорога сворачивала сюда же… Он прощался, так больно это, со своей девочкой (она же была? не мог ошибаться он так! у него была дочь…), теперь от имени Эрна его отделяла не пропасть — Эрны, его Эрны, родной, уже не было нигде, она как-то кончилась; дочь бы скучала, звонила, бежала к нему, не писала б уродам «люблю очень-очень», ждала: когда же ты приедешь — приезжай каждый день! Не стала бы холодной. И пустой. Как ее мать. Ладно он… Но бабушка. Бабушка для нее… И для Сигилд… Не жалея сил, столько любви… Эрна не едет. Может, поймет. Позвонит завтра? Скажет (пусть хмуро): во сколько выезжаем? Он не похвалит: так и должно быть. Просто обнимет: здравствуй, всё прошло. Но не звонила завтра, до последней минуты — он ждал, а после и внутри осталось пламя окончательности, любимый человек умирал в его сердце, оставаясь именем, телом где-то жить, — он больше не любит Эрну, чужая, вот еще одна ночь, да пусть не приходит; если жизнь или люди заставят прийти, Эбергард спросит: «За деньгами? Деньги я пришлю курьером»; нет, он скажет: «Как хочешь. Мне всё равно»; нет: «Теперь уже не нужно. У меня нет времени для тебя. Надо жить для тех, кто этого достоин», это ведь не Сигилд, а Эрна сама не захотела с ним; он делал для дочери всё, она никогда не плакала, он одиннадцать лет — всё, что хочешь, и — бесполезно; Эрна не добрая (вот ночь той же зимой еще), променяла его на игрушки, одежду, предала; каждую ночь Эбергард писал ей одно, но ветвящееся письмо, чувствуя — он изменился, успокоился, если лед — это покой; больше не ждал звонка, не писал, не звал, он понял… Только не мог ничего поделать пока с нытьем под ребрами и бессмысленными надеждами всё однажды навсегда вернуть, сделать, как раньше, как-то чудом — выжить; так, наверное, старики надеются встретить еще раз девочку, увиденную шестьдесят пять лет назад на теплоходе из Новороссийска, дать ей знать о себе, хотя никто из них не объяснит, каким образом это может произойти. Во сне. В чем-то таком, всесилием напоминающем сон. Поэтому он думал: вот умру и… Вот в той стороне по ночам словно мерцала надежда, самое ничтожное желание человека — рассказать сон, случившееся чудо, зависящее от складок постели и питания на ночь, — он лежал во тьме, и увиденные сны выходили из памяти, как пассажиры из самолета, бегло и равнодушно взглядывая ему в лицо, не всех он успевал запомнить; однажды приснилась Сигилд, Эбергард обнимал жену (во сне Сигилд оставалась женой) в подъезде советского дома и шепотом молил: «Не обижайся».

— Этот Новый год встречу один. Хочу заметить — первый Новый год без Эрны. Это же не просто так.

Улрике поплакала тайком и уехала к маме; без пятнадцати двенадцать, открывать шампанское пора, он остался сидеть напротив телевизора, забыв вернуть убавленный звук, желания: не думать о плохом, чтобы жила еще мама, чтобы родился здоровым малыш, чтобы никогда не пожалеть, что встретил Улрике. Улрике пришла ночью, они смотрели на елку с дивана, как с берега, еще не двинувшись к подарочным коробкам.

— Ты должен воспитывать Эрну. Объяснять, что так нельзя.

— Как? У меня нет под ногами земли. У нее теперь всегда будет выбор.

— Ты не должен сдаваться. Встречайся с ней, приезжай в школу. Если бы Эрна хоть иногда, хоть на выходные приезжала к тебе…

Он работал, оплачивал электропроект новой квартиры, Улрике вечерами раскладывала перед ним образцы плитки, свитки обоев, неразличимые оттенки, кусочки «как будет», «когда сюда упадет дневной свет»; Эбергарда волновала и утоляла их близость, сладость любимого тела, но если он просыпался посреди ночи, не засыпал — только про Эрну. Он и днем думал только о ней. «Смотришь, как черви пожирают то, что было твоей любовью».

— Что?

Эбергард обнаружил себя в префектурском лифте.

— Да так. Стихи.

Возможно, Эрна отказалась от него от страха не существовать. Ее зачислила в живые любовь двоих людей, но любовь эта оказалась несуществующей и ей, Эрне, показалось, что живет она по ошибке. Хотя — сейчас много таких детей.

— Доктор наук, — Улрике показала на мониторе насупленную тетку в седых кудряшках, напряженно сжимающую пальцами карандаш, — лучший специалист по психологии подростков. Может, к ней? — но оказалась — ватная старушка с веселыми глазками и жеваными губами, попросила разуться — она принимала в игротеке, на мягком ковре, среди лошадок, медведей, зайцев — всего пушистого. Что бы ни говорил Эбергард из своего ночного, дневного, страшного — старушка радостно кивала: ага!

— Это называется «незавершенный развод». С бывшей женой вы боретесь за лидерство. Принципиальные оба! Психолог нужен вам, вашей жене и ее супругу — договориться, как распределить роли, чтобы девочке было лучше.

«И окажется: девочке будет спокойней без меня».

— А почему Эрна…

— Девочка в этом возрасте отходит от семьи. Для нее главное теперь — мир! И ответы на «какая я?», «кто будет со мной дружить?», «с кем хочу дружить я?», «против кого я?». Говорите с ней о моде, фильмах, оценивайте ее, пусть ей приятно будет с вами видеться… Будьте гибче. Не отдают на выходные? Ничего страшного! Попросите: нарисуй что-нибудь для меня!

— Но ведь она…

— Она избегает вас инстинктивно. Вы всё время ею недовольны, вы в конфликте, в своей обиде. Нельзя ей мстить. Вы же миритесь с недостатками друзей…

Собеседников, особенно впервые встреченных, Эбергарду часто хотелось пнуть ногой.

— Она может считать виноватым вас. Или маму. Но в этом себе не признается: как она может упрекать маму? Ее вранье — защита, девочке надо выжить, найти отдушину, то, что приносит радость. Отсюда потребительство, желание получать всё, что возможно… Конечно, есть опасность, что на этой почве разовьется поверхностная личность… — Но доктору наук всё равно. — А вам доставляет удовольствие ее видеть?

Как на это быстро ответить? Это удовольствие? Нет. Какое-то оправдание. Но и тревога: какой Эрна стала? Увидятся ли они еще? Не чужие?

— Ага, — старушка словно что-то подметила у него над бровями, какое-то юркнувшее в волосы насекомое, — вам нра-авится иметь распланированное будущее.

Он подумал: ну и что. Каждому человеку хочется, чтобы завтра его ждали люди, которых он любит. Даже если они не приближаются, то пусть и не отдаляются. Вот ответ: он очень спокоен, когда Эрна рядом.

— Понимаете, — у старушки кончались слова для него, — вы всё время находитесь в одной точке. Вы всё там же.

«Ну да, я ее жду. Я не хочу без дочери. Хочешь сказать: Эрна ушла, можешь не ждать?»

Эбергарду казалось: доктор наук не всё понимает, не до конца, в нерусском телефонном номере не хватает еще ноля или плюса в начале, налегания на дверь при втором повороте ключа, не досчитанной лекарственной капли, его упущение; а, вот это:

— В дневнике, в «родителях» написала не меня, а…

Она догадалась:

— Так вы считаете девочку своей семьей?

— Я не считаю. Так и есть.

И старушка наконец-то, как он и хотел, поняла всё, с таким радостным удовлетворением качнулась ему навстречу:

— Ага-а, вот оно в чем… — решив задачу, вышаривая в сумке меж потрохов чью-то визитку, — вы пытаетесь жить на две семьи. В этом случае в первую очередь нужно лечиться вам. Я вас направлю к очень хорошему психоневрологу — за полгода приведет вас в норму. Вот телефон. И — спорт! Отдых! Побольше положительных эмоций. Двести долларов.

— Что?

— Моя консультация стоит двести долларов.

Марианна помахала слабой рукой от гардероба, она стояла в новой шубе, добавив себе неудачной раскраской пять лет, — везет в мэрию важный пакет? — как заразная, махала ему: проходи, уходи, не подходи — еще издали доложила:

— И я — всё. На свободу!

— Что-то случилось?

— Да. Не все выловила из рассольника огурцы, — она прикрыла ладонью задрожавшие губы. — Но ничего… Отдохну полгодика. А после майских монстра снимут. И вернусь. — После этих, не Эбергарду первому сказанных слов (за тем и пришла, нарядилась и стояла у гардероба) она зарыдала с похоронной последней силой, так, что за буфетными столиками стихли, оглянулись милиционеры на проходной и посетители, ожидавшие лифты; Эбергард обнял ее. — Человек, которому я желаю зла, всегда умирает. Таких уже было два. Думала в управе какой пересидеть, к твоему Хассо… а он — ка-ак шарахнулся от меня, а я — столько для него… И для всех. И теперь — ни один! Никто! Даже не подходит! — Эбергард гладил ее спину, похлопывал, заново гладил и почувствовал, как вдруг выпрямилась она и проглотила рыданья. — Ох, тебя увидели. Ты-то зачем подошел?

— Кто там?

— Помощник его прошел, морда…

— Ну и что?

— Ты не знаешь. За всеми смотрят, про всех собирают и сразу — ему — докладывать бегут. У него же мания. Все подставить его хотят. Все готовят провокации. Все виноваты, он — никогда не будет виноват, — еще постояли, так обыкновенно люди расстаются навечно. — Ты-то хоть будешь мне звонить?

Он нехотя, неуправляемо, как задувает ветер или начинается снег — сам по себе — вспоминал, как расписывался с Сигилд, стоял в загсе, что рядом с кинотеатром «Форум», слушал самые обыкновенные слова пожелания счастья и предостережения, напоминания о каких-то важных вещах, мама смотрела из щербатой шеренги приглашенных, сердце колотилось, на голове жениха располагалась нелепая прическа… как еще раньше ездили за кольцами в магазин — купили и зачем-то сразу же беззаконно надели и не знали, куда деть потяжелевшие руки, выросшие, тревожные, другие — с каким-то всем очевидным, беременным значением сжимавшие автобусный поручень; все встречные смотрели на кольца, оборачивались, замечали так, что тяжело было идти, руку опустишь — в ней нарывающе ломится кровь, приехали домой и кольца с благоговением сняли и уложили в коробочки… а вот если завтра Сигилд собьет машина — пожалеет он? И свою юность? Заскучает по тому, что никто, кроме нее, знать не может? Показалось — да. Да. Эрна не звонила, проходили выходные, зима, его день рождения и ее — и он не звонил; двенадцать лет его девочке, первый раз не поздравил, где сейчас она? — всё, выходит, всерьез — Эбергарда забывают, и он забудет, отвыкнет, еще посмотрим, кому не сейчас, потом будет больней, он не станет побираться, когда-то «потом» его может и не быть.

— Есть вопрос. — Звонил Хассо, первый раз за две пятилетки без «поехали к бабам, нам уже простыни греют»; в ресторане «Крузо» официантки ходили в обрывках леопардовых шкур, на крыше бунгало торчало чучело обезьяны. Жираф качал своим подъемным краном… Бабочки тропиков…

— Где Фриц? Где Хериберт… — Хассо попросил графинчик водки и показал на пустые стулья: — Конец семье!

Эбергард устало, словно нагрузился мешками с цементом, наблюдал, как в ресторан входят дамы, гордящиеся своими шубами, — отдают в гардероб, как на выставку, отпускают нехотя и тревожно, как дочерей-невест в гости на дачу к какому-то новому мальчику, взявшемуся ну буквально ниоткуда.

— Префект приезжал ко мне, на район. Балин, — сокрушался Хассо. — Слышал же, прорыв трубы диаметром девяносто. Под Севастопольским мостом уже озеро… Телевидение. Девять вечера. А нашему мэр позвонил и вставил: городские службы на месте, а где префект? Я подтопал — наглаженный, без головного убора, доложить. Население смотрит, районные советники… Только представился, монстр уже заорал: что делает здесь глава управы?!! Надевай сапоги и иди по району! Смотри! Нет ли еще аварий на коммуникациях! Телевидение всё снимает. Я ботиночки свои на меху скинул, — Хассо еще раз осмотрел блюдо с устрицами. — Точно не будешь? Сапоги у коммунальщиков взял и — похерачил.

— Куда?

— Куда я мог пойти? — обиделся вдруг Хассо. — Что за дебильные вопросы?! Прямо через поле, по колено, в сторону гаражей, туда, на огни, через ямы, к новым домам на Радужной… Шел и по сторонам смотрел — нет ли где повреждения коммуникаций!

— Радужная разве твоя? Я думал, Верхнее Песчаное.

— А какая ему на хрен разница? Он же не понимает, что мой район по ту сторону моста. А мне идти больше некуда было, чтобы он видел… Думал, ноги отморожу и сдохну. Боре Константинову и Загмуту велели «подумать о будущем». Пишут заявление. В райкомземе Жмуркова сняли.

Эбергард понял: про опеку, Викторию Васильевну Бородкину сегодня не поговоришь.

— У тебя как? — так полагалось: сперва друг рассказывает задушевное о себе, затем слушает друга, как у него. — Как дочь? Хреново, брат, — Хассо умело уплотнял, не оставлял пауз для ответов, опыт — столько встреч с населением! — Задолбал ездить куратор из окружного ФСБ…

— Толстенький такой…

— Да. Тот, что на дне рождения тамадой… Приезжает. Без звонка. Садится. Голову вот так опускает: ох, и грязи на тебя… Столько грязи… Я говорю: что такое? Он: столько грязи… Налей, что ли, стакан. Он — только виски. Не уходит: столько грязи. Еще плесни. Опять приезжает: сколько же на тебя грязи собрали… Налей, что ли… Я говорю: хоть о чем? По конкурсной комиссии? Подготовка к зиме или, — Хассо пооглядывался, — по квартирам? Он свое: столько грязи… Давай, что ли, пообедаем. Рестораны выбирает самые дорогие. И — кушает хорошо. И сто штук евро взаймы попросил. Какая может быть грязь?!

— Может, жкх?

— С жкх я всё, — Хассо подкатил глаза, к небу, — до копейки, — и неубедительно закончил: — Если там что и прилипает… Так… мелочовка, — и стряхнул с пальцев какую-то незначительную бриллиантовую пыль и, как от запаха гари с кухни, напрягшись, вонзил руку под пиджак, к сердцу — телефон. Следом, точно сговорившись, зажужжал и заелозил меж салфеткой и рюмкой мобильник Эбергарда, мигая: «Сигилд»! «Сигилд»! — он быстро поднялся и унес свой разговор от начавшегося разговора Хассо.

— Ты должен давать больше денег! — раздавил большим пальцем ненавистный голос, неуязвимо, без «вот тварь!», без «ты же вышла замуж, почему я должен?!», он — другой.

Хассо также уже переговорил и, словно внезапно проголодался или узнал о предстоящем путешествии, для которого потребуется запас белков и углеводов, сосредоточенно разделывал рульку, отпуская вилку лишь ненадолго, чтоб подцепить клок квашеной капусты.

— Кравцова уволили, — вот что он заедает, страх; Хассо показал: ты тоже рубай, шамай, когда еще придется. — Привезли заявление, чтоб подписал, в реанимацию, где его жена помирает.

— Монстр обещал его год не трогать.

— У них времени мало, Путин мэра вот-вот… Надо успеть! Кравцов меня в девять пятнадцать с Игорем Стариковым из Ново-Ездоцкого вызвал, как самых близких: остаток на счетах, давайте подумаем, как… Я говорю: сбросьте нам на порубку деревьев, а мы тридцать процентов откатим, а в десять ноль-ноль морда позвонил в бюро пропусков: все заявки Кравцова аннулировать. Кравцов рванул в больницу к жене и сам думал залечь, ему туда бумагу и ручку подвезли, подписывай, или завтра заходит проверка контрольно-счетного управления.

— А я?

— Что?

— Я же носил Кравцову.

— Не дергайся ты, они тебе сами скажут.

— Может, мне самому к монстру…

— Если разговор получится, скажи: есть подрядчики по моей теме, на сумму такую-то. Готовы соответствовать, — Хассо раздражали затруднения Эбергарда, своими ногами ходи, ничто не должно отвлекать его от главного — в префекты! — А лучше не лезь.

Поставят нового куратора — пусть он порешает. А по моему вопросу? — только со стороны могло показаться, что разговор их плутал и прерывался, не держался на стальных натянутых тросах необходимости и взаимных расчетов.

— Я узнаю, — есть ли «грязь» и у ФСБ на главу управы Смородино?

Приемная зампрефекта Кравцова оказалась пустой, и видно, что — окончательно, словно Кравцов переехал с четвертого этажа, умер или только вчера ушел в отпуск; идиотка Лидия Андреевна весело отвечала на каждый звонок:

— Да нет, с чего вы взяли? На месте! Вот только приболел вчера, а так — работает Михал Саныч, — она одна ничего не знала.

Кравцов молчал, страшась что-то выпустить из себя; на столе иконки и фото любимой стояли, как прежде, но тесней, чтобы, съезжая в выходные, ничего не забыть. Размеренно лазил рукой в отросшие рыжеватые космы за ушами, поправлял, гладил, словно там что-то зрело или ему прописали почесывания заушных областей; так бы делал и дальше, но, заметив Эбергарда, вынужденно взялся за ручку, а другой рукой за бумагу и замер, утвердившись меж привычных якорей, примагнитившись.

— За февраль, — Эбергард показал пакет и переправил его под столом, подпихивая ногой, Кравцову. — Я пораньше, чтоб вы могли… Там, — чтобы монстр понимал: Эбергард «соответствует». — Мне что посоветуете?

— Тебе, — Кравцов слегка удивился: что это он? С какой стати зампрефекта должен в такой день говорить о какой-то такой малости? — Что тебе? Придет на мое место нормальный мужик, ты с ним сработаешься. Придет дурак — кто же ты будешь, если его не переиграешь, — так при увольнении на каждое «возьми с собой» отвечал префект Д. Колпаков и так уже десять лет говорили увольняемые все. — Но к монстру, — вот об этом Кравцов не таился, голос потерялся, смешался с пенным шипением ярости, — не суйся. Каждого уничтожает. Топчет. Ненавидит людей. Мы ж как привыкли — делаешь хорошо школьную программу, будет тебе и внешкольная. А у него — только внешкольная, только это, — Кравцов показал пальцами «деньги». — Но этого, — он опять показал, — ему мало. Ему надо еще и людей жрать. Нас пожрет — своих начнет. Ты с ним не сможешь…

— Не уволят его?

— Сидит как пришпиленный на делах Лиды, а сейчас ничего другого не нужно, последние дни…

— Михаил Александрович, уже сколько лет — последние дни…

— Я не жалею. Я покидаю «Титаник», дальше плывут без меня! — и так говорили все; заместитель префекта старел, потухал, худел, обрастал тополиным неухоженным пушком и щетиной, дальше без неба, под плитой, больно смотреть, как копошится он там во тьме (не он, а зашевелившаяся мумия, собранное врачами из… возвращенное из… поднятое с… подобие) и устраивается как-то жить дальше среди насекомых и бледных, вмятых побегов неузнаваемых растений, без солнца; Кравцов говорил вниз, кому-то устроившемуся у него в ногах, пакету «за февраль» с откатом. — Я-то устроюсь. Жалко только времени. Нужно время, понимаешь, чтобы на новом месте, — о чем прежде всего думал каждый, — чтобы выстроить схему.

Эбергард не слушал, читал сообщение Сигилд: «Эрна с классом едет Варшава — Берлин — Амстердам — Париж, не хочешь дать денег на путевку и личные расходы?» — «Нет»; звонок догнал его уже в коридоре:

— Тебе наплевать на дочь?! Да? Живешь в свое удовольствие? Никакой ответственности! Да денег можешь вообще больше не давать! Чтобы я… Не выпишешься из квартиры — Эрну больше никогда не увидишь — я сделаю так! — Она подождала: подождала радующих ее вспышек, плевков керосина в собственное пламя, страданий, задыхающегося голоса и раздраженно спросила в молчащую пустоту: — У тебя есть ко мне какие-то вопросы?

— Нет, — вопросы Эбергард накопил только к самому себе, и — следом эсэмэс от Эрны, первая за недели, месяцы и — о чем? «Почему не хочешь давать денег на поездку?!» Отвечать — не отвечать? И всё-таки ответил: «Потому, что не чувствую твоей любви» — двенадцатилетней девочке он ответил так и ответа не ждал, кончилось; всё, что касалось Эрны, — вымерло внутри, ему показалось — больше не заболит. Что произошло? Порезался обидой до крови и перестал скучать. Всё, что мог: будил Эрну болью, пытался вызвать недоумение и тоску, обратить внимание на потерю отца — ничего не заметила. И теперь он чувствовал: не хочет говорить с Эрной. Не хочет обслуживать. Оставался вопрос: любит он ее? Любил? Или с дочерью у Эбергарда произошло всё то же самое, что с ее мамой, только намного быстрее?

Фриц устроился — редеющие префектурные старожилы, избитые тарными пульками, постановочно освещенные жестяные зайцы-барабанщики и медведи делились этой вестью с радостью, словно обреченный Фриц испытал на себе сверхновую рискованную вакцину и — выздоровел совершенно, хоть и потерял половину веса и волосы все, потенцию и зубы, — теперь у всех, кому грозит чума сиреневых штампов в трудовых и окончательных страшных разговоров, есть надежда что-то такое проглотить, дурно пахнущее выпить и всё-таки вынырнуть с задыхающимся стоном из-подо льдов, в какой-то дальней полынье, пугнув тюленей и нерп.

— Без секретаря, — в кабинет поместился только Фриц, скромный, списанный из застойной гвардии стол, Эбергард, чайник и две коробки «листовой бумаги для офисной техники». — Визитки еще не сделал, — вице-президент в болтливой, рожденной безрукой и одноногой, инвалидной ассоциации муниципальных образований — ей подтирали текущие унитазы… Фриц… Человек (упившись на встрече белорусских побратимов в прошлом году), сообщивший официантке ресторана «Милостивый государь», что может лично проинвестировать строительство двадцатидвухэтажного монолитного дома… — Боится меня, — то есть матерого, ведомого старшими, неслучайно поставленного «вице» боится президент ассоциации, понимая свою скорую участь. — Не подпускает никуда, — да там бюджета девять миллионов (Эбергард, собираясь в гости, поизучал), и одному-то не напилишь на приобретении моющих средств и закупке галогеновых ламп! — Вчера пригласили на правительство. Левкин как-то раскованно себя вел. Пространно выступал. Что не любят, — чем еще оставалось хвалиться, о чем говорить? — ясно: Фриц с утра уже поизучал астрологические таблицы на сегодня, и больше занятий не оставалось. — У мэра, — сообщалась великая тайна, все уволенные, униженные, сниженные, уничтоженные не только переселялись под кепку, в мозг мэра, но и даже начинали управлять в нем течением мыслей по некоторыми извилинам, — есть настроение перераспределить полномочия и бюджеты управ в пользу муниципалитетов, смекаешь? — Фриц энергично покачал головой, он слышал марш, сводные духовые оркестры. — Пер-спек-ти-ва не хилая, да? Ну и сейчас проблематика, — он вдруг взглянул обозленно, тесная обувь что-то терла до крови. — Ведь надо как-то гармонизировать отношения между управами и муниципалитетами, чтоб не возникало конфликта интереса… У тебя есть какие-то идеи в этом направлении? Скоро наш вопрос на правительстве, с меня требуют новые идеи!

— Надо как в Западном Дергунцево.

— Та-ак, — Фриц живо распахнул явно купленную за собственные деньги рабочую тетрадь в мягкой коже и избавил от колпачка ручку с золотым пером размером в березовый листик.

— Вот в Западном Дергунцево достигнута гармония, уважительные и конструктивные отношения местных органов власти и местного самоуправления. Каждый понедельник, утром…

Фриц подогнал к перу чернил, насупился и принялся записывать.

— Руководитель муниципалитета приносит главе управы план работы на неделю районного собрания. Без формальностей — глава управы ведет его в комнату отдыха, сам заваривает чай с лимоном, сам наливает чай руководителю муниципалитета…

— Че, серьезно?! — замер: такого не знал!

— И пока глава управы знакомится с планом, руководитель муниципалитета у него отсасывает. Я ни разу не слышал, чтобы в Западном Дергунцево муниципалитет и управа спорили, кто главней — никаких амбиций, только интересы общего дела!

— Еще идеи есть? Какие-нибудь другие.

— Поднимите на правительстве вопрос об использовании молодыми специалистами ипотечных кредитов для покупки должностей. Ну нету у выпускников вузов необходимой суммы! Пусть вносят десять процентов, на остальное берут ипотечный кредит под приказ о назначении… Во власть придет грамотная молодежь, владеющая современными средствами коммуникаций, избавленная от родовых пятен советской системы!

Фриц вырвал из блокнота испорченный листок:

— А ты знаешь, за сколько монстр продал мою должность? Триста шестьдесят шесть тысяч евро.

— Что это сумма некруглая?

— А обилие шестерок тебя не смущает? И первая тройка? Тройка — это ведь шесть, поделенная на два… Видел я тут… — словно выключили свет, провалился пол и друзья взглянули друг на друга в подвальной тьме, над журчанием течений, поблизости от мест, где и происходит то, что на самом деле, и Фриц, как всегда, неприятно приблизил лицо, — Твоего нового куратора. Согласован на место Кравцова. Гуляев. Алексей Данилович. Генерал-майор КГБ. Президент федерации бадминтона. Последние места работы — заместитель директора Третьяковской галереи, управляющий делами министерства природных ресурсов.

— Сколько лет?

— Под шестьдесят. Такой, знаешь, генерал — ля-ля, баня, пиво, волейбол, пять раз причесаться за день, «у офицера, если не выпьет за женщин, день прошел впустую».

— Думаешь, человек монстра?

— У монстра не бывает своих. Подтягивает или бандитов, чтобы деньги принимали, или отставников, чтобы на них всё валить. Но поглядел я на твоего Гуляева, — Фриц помолчал, показывая, что еле сдерживает веселье, — большой любитель природных ресурсов. Очень интересуют его потоки. Финансовые. Хочешь ему понравиться, прояви свою ненависть к черным и евреям.

— С порога и начну: извините, Алексей Данилович, что опоздал, наставили чернозадые своих лотков — хрен проедешь, и жиды носятся на своих «мерседесах»!

— Написал в «увлечениях» — коньяк, охота. Эбергард, а у тебя есть увлечения?

— Секс в автомобиле.

— Как с дочкой, Улрике, мама? Ну, ладно, много есть вопросов, которые хотелось бы обсудить, но это не представляется возможным.

Главней тот, кто первым обрывает разговор, тот, кто отмеряет время.

В ежедневном «несделанное» по утрам он видел «Хассо — ФСБ?», но ждал случая, попутной машины — срочные дела и неплановые встречи стоят дороже — и дождался: начальник РУБОПа Леня Монгол объявил защиту докторской; Эбергард оплатил печать ста пятидесяти приглашений в красных конвертах, перевязанных золотыми бантами, пачку визиток из бересты с золотым «доктор юридических наук», поздравительный плакат и жирную гусеницу из разноцветных шариков на вход, чтобы не тратиться на подарок, — гуляли в Ленином ресторане «Друзья-товарищи» на пересечении Жуковской и Налбандяна, открытом после ремонта, — Леня Монгол своей рукой нарисовал проект, затем перерисовал, еще дополнил, дополнения отменил, отменил отмены и пробовал еще, шатаясь от первого же случайного мнения, увиденного в кино или рекламе, — ремонт, как всё в его жизни, Лене Монголу за добрые дела делал бесплатно мир, состоящий из «друзей», и Леня увяз в безнаказанном творчестве, ему понравилось, увлекся, терял веру в себя, хотя винил исполнителей (армян сменили сербы), и сам уже не знал, как выбраться, — и вот (Эбергард приехал за час до праздника, подстерегая минуту для разговора) самобытный дизайнер водил по ресторану пятерых господ в костюмах, говоривших больше, чем килограммовая декларация о доходах, и показывал завитки на колоннах, мраморные виноградные листики и кисти, барельефы с античными военнослужащими, обращая внимание на с виду обыкновенные деревянные пластины, привезенные, между прочим, из Африки, и то нужное нашлось только с третьего раза, остановив всю экскурсию точно под люстрой, похожей на юбку перекормленной балерины, усыпанную бриллиантами, для какого-то особого, долгого пояснения; в двух господах Эбергард опознал генералов из убэповского главка, остальные, с роскошными кавказскими бровями и рано обозначившейся плешью, украдкой озирались как-то кисло, словно в поисках источника неприятного запаха или подло леденящего по ногам сквозняка, с выражением: «Так вот на что ушло наше бабло…» Эбергард походил за экскурсией в почтительном отдалении, наручных часов, цепи на груди или перстня, соответствующих этой компании, на нем не было, своевременно подал в помощь Лене Монголу два воспламеняющих вопроса («Откуда, говорите, мрамор везли?» и «А кто же придумал всю эту красоту?») — пламя в топке пыхнуло с новой силой, паровоз дрогнул, загудел и потащил дальше вагоны: бар, кухня и личный кабинет с небольшой такой сценой и бильярдную в цоколе, где восемнадцатилетняя чемпионка Москвы по бильярду, с высоко открытыми черноколготочными ногами, готова налечь на стол и показать, какие штуки выделывают кий и шары. Эбергард отцепился и медленно выкатился на веранду, где и застыл, проскрипев колесными парами, не осмеливаясь погрузиться в рыжую кожу диванов и кресел, — также, боясь осквернить, маялся стоймя бедняк — невысокий очкастый дедушка в зимних, не вполне сияющих ботинках, на которые он беспокойно поглядывал, зная за собой слабину; вдвоем с дедушкой они и маячили на веранде, пока не выбежал Леня Монгол в поисках тишины для приема поздравлений по телефону; доктор юридических наук трогал, разглаживал листья, стволы и цветы кадочных насаждений — всё живое! — и показательно улыбался, словно собеседник мог его видеть, кивал, жмурился, казалось, на затылок Лене Монголу струилось ароматическое масло для успокоения, бодро откликался:

— Принято! Так точно! Есть «так держать»! Разрешите исполнять?!

Леню Монгола уже подпоясали подаренной шашкой, на голову нахлобучили папаху с красной лентой наискосок поверх двуглавой самодержавной кокарды. Эбергард двинулся к герою — не спеши, несрочное дело, так, на веранде возле фуршетных столов наросли гости, ряженный в полковника милиции пучеглазый артист с отсутствующей шеей обследовал прибывающих металлоискателем, обнаруживая в сумочках дам детские соски, а из внутренних карманов мужских пиджаков вытягивая белые бюстгальтеры с кружевной отделкой, — публика хохотала и выстраивалась перед припадавшим на колено суетливым фотографом, совершенно не замечавшим нескольких серьезных господ, предусмотрительно подославших к нему насупленных «помощников» с «вон тех не фотографировать, услышал меня?!»; залитая загаром певица Ирина Коростелева в прозрачном платье (в жизни ростом полтора метра! — и где же та грудь? — да там вообще нет груди! — во врет телевизор!) рассаживала, заглядывая в двухстраничный печатный список гостей с рукописным хвостом.

— Ни хрена себе, — восхитился Эбергард, как только Леня Монгол опять заметил его, — Коростелева!

— Подарок друзей.

— А это кто? — Эбергард показал на дедушку в зимних сапогах — тот так и стоял в углу веранды, не приближаясь к напиткам и закускам, словно ждал автобуса или другого какого-то вида городского транспорта, что проходит через веранду и его заберет.

— Диссертацию мне писал, — Леня Монгол сам словно только что его вспомнил. — И первый-то раз — провалил. Я, честно говоря, думал его… Закопать. Как меня отговорили?! Юрий Александрович, да не бойся, садись, рубани салатиков!

— Вы у нас… — певица Коростелева нашла в списке и усадила Эбергарда прохладной рукой напротив Муджири, хозяина универмага «Райские вершины», усмехнулась его восторженному:

— И танцевать будете?

— Может быть, буду.

Ни один мужчина не молчал, все пытались запомниться. Так странно — он знает Коростелеву уже столько лет, а она с Эбергардом не знакома!

Ничего не ел потому, что дородный, медлительный и капризный, переживший четыре шунтирования Муджири кушал очень изящно: накалывал вилкой нужный кусочек, заворачивал его в нужный листик, обмакивал в одну плошку, в другую, откусывал с нужного бока и придирчиво жевал, проверяя на подлинность наслаждение; знал про каждое блюдо: как называется, из чего делают и как правильно есть — Эбергарду оставалось только щипать лаваш и разглядывать добавленную к ним за стол даму с нарисованными бровями в траурно-черном платье, глубоко открывающем вялую грудь; запястья дамы обвивали браслеты, в ушах качались золотые бубенцы — бывший судья Востряковского суда Верка Братищева теперь работала на какого-то рейдера; официант нагнулся к ее застывшей белокурыми волнами и острыми всплесками прическе, что-то подробно и почтительно перечисляя, но ответ получил краткий:

— Водки!

Переодевшись медсестрой, Коростелева два раза спела и понесла микрофон от стола к столу (Леня Монгол подсказывал, кому прилично «дать слово»); скоро, исчерпав общепонятные «ректор государственно-статистического университета», «председатель правления банка „Возрождение и преодоление“», «генеральный директор авиакомпании „Сибирские крылья“» и перейдя к весомым и ясным немногим «друг», «большой друг виновника торжества», «уважаемый человек из высокого дома», «человек, который работает на самом-самом верху рядом с самым-самым сильным человеком», обойдя половину, Коростелева еще раз переоделась, оставшись в одних колготках, и с чувством сказала, что споет лично для офицера и ученого Леонида Успенского и его друзей, он идет с ними по жизни и:

— Им принадлежит весь этот мир!

— Прирезал я еще лесок, полгектара к даче, — Муджири давно уже рассказывал, никогда не улыбался, казалось: плохо всё, но терпит, — расчищаю пока. Дочери-то я построил на Екатерининской пустоши, рядом с полем, что, говорят, Медведев выкупил. Знаешь картину Шишкина «Рожь»? Вот это поле…

— У нас еще гость, — объявила Коростелева, отдышавшись, Леня Монгол ей подсказывал, сам путаясь, на ухо, — гость дорогой. От префектуры Восточно-Западного, вернее Восточно… В общем, от — префектуры! — Леонида Павловича поздравляет Гуляев Алексей Данилович, заместитель префекта!

Никто не оборачивался (зампрефекта — мелочь), соединялись рюмки, решались вопросы, официанты прочитывали мысли и конькобежно скользили по коврам — Эбергард следил за микрофоном, микрофон понесли за стол, где довольно напряженно праздновали люди из Генпрокуратуры и таможенного комитета в продуманном соединении с красными мордами — тяжеловесно-тучными предпринимателями. За этим столом не смеялись, почти не ели, два особо выделенных официанта отбегали лишь за каким-то редкостным травяным отваром, вазочкой меда или самым обыкновенным ржаным сухариком (ну, есть у вас — самый обыкновенный-преобыкновенный, ну просто ржаной сухарик? господи — ну просто подсушенный черный хлеб, один ломтик? — и каждый предложенный сухарик оказывался недостаточно обыкновенным) — молчали за этим столом тяжело, ощущалось: самое меньшее — двое из гостей уже когда-то встречались за столом, по разные стороны, в исключительно неприятных обстоятельствах, оставивших на память одному из них четыре имплантата в нижней челюсти слева и суммы по тогдашнему курсу. Особенно суммы. Из-за этого стола и поднялся новый заместитель префекта Гуляев, вот он — поджарый пожилой юноша, над низким лбом аккуратный зачес справа налево, семидесятые годы, плакаты, хоккеисты, космонавты, комсомольцы, БАМ, лицевые морщины, заработанные улыбками и неудержимым хохотом над анекдотами первого секретаря парторганизации, смешливые ямочки на щеках — с выражением и трогательной искренностью Гуляев зачитал «адрес» из красной папки — Леня Монгол, не выпуская бокала, вытянулся, шутовски подровнял носки и втянул пузо, ближайшие похлопали, — пожиманье руки, Гуляев за что-то коротко извиняется, покаянно показывая ладони, — такая незадача, позор, префектура — без подарка! — Коростелева запела «Это любовь пришла за тобой, это весна постучалась…», Леня Монгол двинулся вдоль разнообразно качавшихся затылков, опять приклеив к уху мобильник, а Гуляев (Эбергард уже отодвинулся от стола, чтобы легко подняться, будто потанцевать, скрыв суету и страх) — Гуляев, не садясь, застегнул пиджак, кивнул соседям: обидно, как обидно, такой стол, такие люди, но вот приходится, необходимость… — и, огибая препятствия, заготовив правую руку и лицо, если нужно будет сигнализировать Лене Монголу «не надо, не выдумывай, не провожай! Занимайся гостями! Еще раз поздравляю и — празднуйте!» — и окраинами, за стульями, вдоль бревенчатых и каменных стен выбрался за двери, нащупывая в карманах номерок, к гардеробному зеркалу, возле которого уже открыто и просто улыбался Эбергард:

— Добрый вечер, Алексей Данилович! Хотел представиться. Руководитель окружного пресс-центра Эбергард. Ваш подчиненный!

Гуляев с удовольствием вгляделся с «да что вы говорите? не может быть!» и протянул руку: жми!

— Дождался! Что ж ты, Эбергард, топчешься в сенях, не спешишь представиться? Давно уже пора, — глаза его утопали в лукавом масле.

— На вас, наверное, и так всё навалилось.

— Вот и поможешь разгрести. А то друзья-то твои — каждый день: бу-бу-бу Эбергард то, бу-бу-бу Эбергард се…

— Кристианыч да Пилюс?

— Не помню. Всё, что не нужно, быстро забываю. А за тебя дела говорят. Работу твою вижу и вижу, что человек ты самостоятельный, серьезный, скромный.

— А префект это видит?

Гуляев вздохнул «что ж ты так сразу»:

— Префект для меня человек новый. И дело новое. Думаешь, мне просто — с федерального уровня вот сюда? Я сам еще не разобрался, что он видит. И что хочет видеть.

Гуляев помолчал, дав Эбергарду высказаться, предположить, оценить, сыграть лицом или глазами, но Эбергард простодушно и внимательно слушал.

— Будем работать, будет у нас получаться — всё у нас с префектом сложится, так я думаю. Скажу одно: выборы его очень волнуют.

— Есть много предложений…

— Напиши! Знаешь, армейский принцип: сделал дело — напиши. Не сделал — дважды напиши! Свое видение, на три страницы. Что есть по твоей части и что нужно сделать. И приходи в любой день, без всяких звонков, сам звони на мобильный, давай вместе!

— По социальной рекламе я еще хотел, по самоуправлению…

— Давай! Только знаешь, что бы мы ни делали, как бы ни старались — всё равно придется сидеть с палочкой на лавке под забором и разглядывать закат, — он облачался в длинное легкое пальто, бережно обернул шею узорчатым шарфом. — Говорят, принято поздравлять окружных силовиков, я, дурак, и поехал, а тут — такая публика… Не знал, как сбежать!

— Я здесь только, чтобы вас увидеть, — сочинил Эбергард, соображая: сейчас затронуть черных и жидов? на следующей встрече? — Тоже поеду.

— Ты побудь! Надо владеть информацией, как прошло, кто был. Потанцуй, отдохни, ты-то молодой, — Гуляев оглядел Эбергарда, — красивый! Господи, как же завидую я вам, ребята!

Так, отыграли…

— Первое действие, — вылетело вслух; на глазах скорбного гардеробщика лицо Эбергарда вывернулось и превратилось в потертый бумажник, складчатый, облезлый, по уголкам прихваченный тусклыми металлическими скобками, сжимающий своими дряблыми, старческими щеками пару бумажных денежных мыслей в беззубом рту и ежедневную монетную мелочь; представился, не страшно пока, появилось вроде «еще», «потом», «завтра», и как всегда, всегда, когда светлело, он сразу думал про дочь: может быть, и Эрна… — говорил себе: не из-за чего, — но всё равно радовался.

Из-за столов разом поднялись, завершающе чокались, раздавали визитки, вписывая или диктуя номера мобильных, фотографировались с Коростелевой, обязательно обнимая, приглашая присесть вот сюда на коленочку, кто посмелее: можно я возьму вас на руки? В первое вставание уезжали чужие, случайные, приезжавшие порешать вопросы, отдать долг, внести аванс, на всякий случай, то есть — все; Леня Монгол свахой соединял последние пары по интересам: «Товарищ генерал, разрешите вас познакомить с очень интересным человеком!» — и развивал в хохот любую улыбку.

— Леня, тут у меня по Хассо есть вопрос, район Смородино…

— Ну. Он тебе друг? — Леня Монгол излучал свет, радость, тепло детства, но заговорил с таким отмобилизованным напором, словно весь этот праздник он устроил для того, чтобы услышать Эбергарда и ответить ему. — Какой он тебе на хрен друг? Ты этого не понимаешь? Что ты за них пытаешься решать? Ты сам-то теперь кто?

— Хороший человек, — Эбергард еще пытался ответить на равных, но чуял, как кровь заливает щеки и шею и рвутся его мундирные гнилые нити, он — беден, его позвали сюда за отпечатанные приглашения.

— А дальше? — и Леня Монгол радовался, что Эбергард молчит: он так и знал, вот видишь, тебе нечего сказать, ты сам понял. — Как у тебя с монстром?

— Всё сложилось, — он больше не увидит Леню Монгола, а вот Леня Монгол однажды побегает еще за ним; глупо, но так бы подумал любой, когда уже не полагается плакать, когда обижают.

— Можешь попросить его принять Муджири? Там вопрос по земле.

— Представлю. Монстр вроде прислушивается. — Зачем? От неожиданности, но это ничего, что врет, можно будет: монстр ответил «да, но не сейчас», монстр почему-то промолчал, сказал «мне надо еще подумать», что земля эта приглянулась племяннику монстра, городскому ФСБ, Лиде — и не проверишь.

Леня Монгол приобнял Эбергарда и развернул лицом к Муджири, внимательнейше наблюдавшему за их беседой, и хлопнул Эбергарда ладонью по груди: он, вот он решит — и ваш вопрос, Давид Георгиевич, порешали.

Хотелось исчезнуть, не быть, но разбегаться не полагалось, курили и прощались с поцелуями на крыльце, рассматривая, кто ездит на чем, есть ли охрана; Эбергард отпустил Павла Валентиновича, но не мог на глазах у всех отправиться пешком в сторону метро; всё, Бабца уволили, с монстром пока не сложилось, он — никто, и Леня Монгол ему ничего не должен.

— Раньше честность была, — Муджири из вежливости не говорил про дело, не он же договаривался, не ему и спрашивать, просто он остановился рядом с уважаемым человеком, размещая поглубже легкую меховую шапку на голове. — Я ни к кому не ездил. Ко мне приезжал секретарь райкома. Мы могли с ним бутылочку коньяка распить. Но давать конверт? И в голову бы не пришло! Я обратился: хочу как-то обозначиться, приготовил в подарок ружье Тургенева, сказали: префект оружие любит… А мне: он просто так никого не принимает. Ищи кого-нибудь в ФСБ. Почему? — он добился своего, Эбергард взглянул в его печальные, страдающие глаза: да что же это такое?!

У «ауди кью-5» Муджири ждали трое мрачных, больших одноплеменных мужчин, он иногда говорил про них «племянники», иногда «родственники»; родственники всегда сопровождали его на отдельной машине.

— Надо уважать людей. Я — крупнейший налогоплательщик Восточно-Южного округа, — и Муджири посмотрел, куда обернулся Эбергард: официанты, пополнив свои ряды швейцарами и гардеробщиком, выстроились коридором — от крыльца до «фольксвагена» Лени Монгола, — он шел и каждому совал бумажку, налево и направо, одаренные кланялись.

— По пятьсот дает. Всегда по столько. И парковщикам. И на заправке, — и Муджири показал руками, как сеятель разбрасывает зерна. — Говорит: да не оскудеет рука… Приехал ко мне на тот Новый год: есть заказ на тебя, Давид Георгиевич, хотят тебя закрыть, предупреждаю по дружбе, и по дружбе — за полтинник всё решу. Человек!

— Да, — Эбергард кивнул.

— И так три раза: зимой, летом и опять зимой. Еще полтинник. И соточка. Я потом проверил, когда появилась возможность, — никто меня не заказывал. Леня Монгол, ты запомни, обманывает только своих. Так надежней. И безопасней. Ну, — и они обнялись, — спасибо тебе! Ты заезжай с дочкой, сделаем хорошую скидку! — Муджири сошел по ступенькам навстречу встречающим, берегущим от подскальзываний рукам, сразу распрямившись и ступая страшно и весомо, с каким-то едва смиряемым бешенством оглядывая свою свиту, словно не вполне понимая: кто же они такие и как смеют прикасаться?!

Машины разъезжались, поплевав дымком, Эбергард остался один, здесь, где с умоляющим мяуканьем раздавали листовки, нищая собирала милостыню в коробочку из-под айфона, легко целовались, словно клевали друг друга, встретившиеся влюбленные (рюкзачок за спиной), под столбом, обклеенным фотографиями пропавших красавиц (не найдут даже зубной коронки), рядом с женщиной, что, обмерев от усталости и стыда, прижимала к груди лист бумаги (Эбергард ожидал прочесть «помогите, умирает ребенок», но на бумажке зияло «Дипломы. Аттестаты. Трудовая»), а вот за ней девушка держала плакатик «Умерла мама» — телевизионные сериалы добавляли ей достоверности, окружали, в согласии со сценарием, маленькими братишками и сестричками с печальными глазами, православной, но совершенно непрактичной бабушкой, плачущей над чужими свадьбами и похоронами (всегда отказывают ноги), богатым, но бессердечным и пожилым ухажером-кротом, сутенерами, развратной подругой и честным парнем-приятелем, попадающим из затратной беды в еще более затратную беду, — днем эта же девушка ходила согнувшись с клюкой у светофора на пересечении Сиреневой и Зарайской, собирая «на операцию». Вокруг прохаживались кавказцы, зачесом и блестящим закреплением волос равняясь на кинематографические образы итальянской мафии на улицах Нью-Йорка, и одинокие молодые люди поднимались из подземных глубин и брели к хвостам троллейбусных очередей с неприметной значительностью наемных убийц…

Куда же теперь? — смятение настигало его всегда после встречи, соударения с чьим-то ясным, резко прочерченным победоносным маршрутом, он не мог почему-то так, как все, и если раньше одна девушка, Улрике, объясняла ему: нет, и ты можешь, то теперь она подбирала мозаичную плитку на столбы в гостиной и читала, «час и день зачатия влияет на пол ребенка», и больше он не верил ей, там, в… еще не называемом «семьей», всё уже (по второму разу) шло понятней, еще немного — и страсть, жажда и удобство телесных соединений, так владевшие ими (потом поймется — только им, а Улрике всего лишь — всё для него, вот что называется «всего лишь»!), перейдут в экономную супружескую близость, в ночное домашнее животное, неприхотливое, близорукое, независимо обитающее где-то само по себе незверье, приходящее так неявно, призраком, что невозможно понять: пришло? Приходило в обертке ночи? Просит что-то? Довольно всем? И слово «нужна» больше не появится с близостью рядом и не придет даже рядом постоять; на жизни надо писать «всё это сейчас пройдет», чтобы потребитель знал с самого начала — торопись; центральная канализация, горячее водоснабжение, обеды для бездомных и телевизор побороли ад — всем хватило, всё, чем не владеешь, — можно посмотреть, ты Бог — пользуйся, переключай каналы.

Эбергард не спустился в метро, смотрел, паря над сочившейся раной жизни, метрополитеновским устьем, на течение нижней, обыкновенной жизни, на возникшие (казалось ему — раньше не было) сословия людей, согласившихся с пожизненной и наследственной низостью, — не горы и языки разделяли теперь русскоязычных, не полосатые столбики и мускулистые имена вождей, а — восходящий поток воздуха поднимал одних, земля же притягивала других, многих. Люди разделялись по участи. Миллионы согласились стать мусорщиками, проводниками поездов, расклейщиками объявлений, вахтерами, водителями, продавцами, массажистами, нянями грудных детей, дворниками, кассирами платных туалетов, переносчиками тяжестей, дежурят у компьютерных бойниц, смотрятся в мониторное небо, садятся за почтовые решетки и на цепь в стеклянные банковские конуры, — некрасивые люди из съемных комнатквартир разбирают сотни низких уделов для некрасивых людей-пчел в дешевой одежде с жидкими волосами и рябым лицом, учатся опускать глаза, знать место — место угадывается по выражению глаз, по — «как человек идет», а уже потом — «одет»; им отвели место, где им можно громко смеяться, с такими же — образовывать семьи, таких же — рожать, и по телевизору в утешение покажут множество мест, где им не побывать, покажут жизнь настоящих: вот это — жизнь, а вы — тени ее, сопутствующий мощному движению крупного млекопитающего однонаправленный мусор; делайте всё, что скажут, питайтесь по расписанию — у них, вот у этих, жалких, расписанных, свои школы, особые дворы, магазины, свой язык и телепрограмма… Эбергард давно не спускался в метро, к этим, в плацкартные вагоны, очереди Сбербанка, подсобное хозяйство участковых и уличного быдла — но понимал: родом отсюда, но теперь он и друзья, и соседние «правящие круги» живут на летающем острове — их поднимает теплый воздух и несет; оседлали, удержались, угадали, повезло, и он не вернется — сюда. Только гостем. Дело не в деньгах, казалось ему, и не в надеждах — в выражении глаз. В том, каким его когда-то увидит Эрна.

Отсутствие человека замечаешь не сразу, но подхватываешь неизлечимую, отчаянную и обнаженную сверхчувствительность руки, впервые обнаружившей пропажу. Украли и — куда делась прочность его жизни? Украли, и — шатнулось, словно изъеденная изнутри — такая по правде? — жизнь его оказалась пыльной и пустой, наполненной лишь облачками строительного мусора, быстро оседающими, открывающими скелеты годов да ребра покупок, — и больше? — больше ничего, всего лишь несколько слов за спиной и одно теплое пятно, которое и заметить-то могут только умные приборы ночных беспилотников, прочесывающих остывающие за ночь пустыни, чтоб найти и до конца испепелить: там кто-то есть! Что-то шевелится и перемещается! Определенно обнаружено теплокровное! Там моя дочь. Приходится говорить — наша дочь. Наша. Отмирание всего происходящего в жизни — когда украли — приходится продумывать, проявить взрослый разум — обдумать, ограничить, замерить, куда падает тень, и самое сложное — применить к «любил» и «не любил»… Там ничего не видно. Только много смеха. И очевидной лжи.

Зима прошла, шла и прошла стремительно, летела сквозь, не замораживая, вывешивала солнце и полыхала в окно около полудня, а потом натянулись березовые струны, из-под снега вылезли космы спутанной, как спросонья, травы, под балконами обнажились дорожки сигаретных окурков, грибами полезли из-под снега бутылки, пришло тепло, не похожее на весну, плюс, перекликались капли осторожно и редко, и ветер покачивал «тарзанку» на ветке, сделанную из пожарного рукава; по утрам Эбергард смотрел на горизонт, заросший строительными кранами, на — как таял снег, обнажая палые листья, как холодно стоят лужи во дворе детского сада, из окна съемной квартиры он проверял, видна ли Казанкинская башня, и ясно ли видна — иногда опускался туман, скрывая даже университет; летали вороны, расставив хилые, словно покромсанные ножницами крылья, высыхали и пылились автомобильные крыши — время года не имело для Эбергарда значения, Эрны ведь нет; ну, весна, здесь не бывает таких дождей, чтобы шли день за днем и день еще, здесь громыхали трамваи, набрав полные рты пассажиров, и по ним барабанили сиреневые тени веток, и вдоль трамвайных рельс сочилась серая вода, с хриплым дыханием гребли дворницкие лопаты, оглушительно лаяли собаки, и липкие почки узелками путались в нитях растянутых веток — это возрождались опиленные тополя, заново, в обход, сквозь запекшиеся раны, распуская сабельки, вихры, занимаясь зеленым пламенем, обсаживаясь бледно-зелеными, чистыми до нетвердости какой-то листьями, и легкий зеленый ветер скоро уже качался повсюду в древесных кронах. Ремонт, сверления в префектуре закончились, никто не боялся уже встретить префекта в коридоре, лифте или, не дай Бог, туалете (Пилюс, угодив в такую беду, гаркнул: «Здравия желаем!» и выскочил вон), ожил четвертый этаж (нет, боялись больше, дежурные подземного гаража по физиономии монстра, по настроению телохранителей научилась предсказывать беду и сразу звонили наверх: приехал «плохим») — в ЗОД (зону особого доступа) монстр поднимался на собственном лифте, там же, в ЗОДе, и питался, в собственной столовой, сперва рукописно пригласив «разделять трапезу» замов (один Кристианыч мудро укатывал на выездные совещания и не «успевал»), и замы собирались задолго, мялись и оглаживали друг друга под видеокамерами у запертых дверей, а потом (охранник хмуро отпирал: всё?) онемело, гуськом прокрадывались внутрь, как впотьмах по весеннему льду; но скоро монстр уволил повара и следом — другого, а потом и замов выпроводил в общую столовую, крича: «Из-за вас меня кормят помоями!» — и еще уволил нового секретаря, костлявую злую девку, не подружившуюся в префектуре ни с кем. Уволился санитарный врач округа, начальница окружного управления образования, Панченко, глава управы Троице-Голенищево, начальник управления строительства префектуры Горюнов… Начальник окружного управления департамента имущества Кандауров не увольнялся, но весь февраль и половину марта носил на лице глаза, глядевшие прямо в страшное нечто; монстр его не принимал, Кандауров топтался у дверей ЗОДа, перекладывая пачку бумаг из уставшей руки в отдохнувшую, потом пропал и нашелся в больнице; в департаменте, куда он привез два заявления (как положено, раз — на отпуск, два — «по собственному»), объяснял автомобильной аварией — лицо уже заживало, приоткрывались глаза, задушенные распухшей синевой; на ахи Кандауров отвечал кратко: «Спасибо, что жив», но не радовался, продолжая смотреть в нечто; на ближайшей коллегии монстр, переходя от вопроса организации торговли бахчевыми к вопросу об неклейменых весоизмерительных приборах (Эбергарду пересказывал Хассо, Эбергард избегал, не ходил), с чувством сказал:

— Кандауров был профессионал. Высочайшей пробы. Потеря для округа. С кем я остаюсь работать? Гуляев, вы отвечаете за кадры?

Гуляев перекладывал бумаги и ровнял манжеты, глаз не поднимал, научили, и внешне — не унывал, словно вата торчала из ушей, ничего не слышит.

— Не справляетесь, Гуляев. Бездельник! Нету должного контакта с городскими департаментами. Если не можете работать, пишите заявление. Идите играйте в свой бадминтон.

В ту же пятницу Кристианыч отметил шестьдесят пять на бывшей сталинской даче, иногда открывавшейся для скромных праздников достойнейших людей, — только монстр, замы и главный бухгалтер; монстр Кристианыча ласкал, а тот, дважды остановившись вытереть слезы, сказал в итоговом слове: у нашего города (здесь все свои, мы — семья, я — ваш, для меня это величайшая честь), у нашей Родины появилась надежда — вы, дорогой мой человек… Я слушал, слушал вас, ваши незаслуженно высокие оценки моего скромнейшего труда, а сам-то думал: высшая мудрость руководителя — воспитать смену, уступить дорогу молодым и сильным, но остаться рядом, советовать, передать опыт… После чего монстр улыбнулся, улыбнулся еще и рассказал, что в родной смоленской деревне, где он благодетельно построил (на деньги инвесторов Восточно-Южного округа) церковь и больницу, он ходит по улице с кнутом и стегает местных лодырей и пьянчуг, а там — все такие, такой народец у нас — гнилье!

Сырцова шептала (громко говорить в префектуре уже не умела) Эбергарду:

— Я сидела там с мокрой спиной. Я не понимаю их шуток. Разговоров. Они там все свои.

Вдруг! — не проснулся с этим, а вдруг вечером, в машине, когда Павел Валентинович, бывший администратор «Союзгосцирка», рассказывал, как познакомился с третьей женой:

— Артистка балета на льду. Номер: орлы, грифы и голуби. А я на гастролях разыскивал знакомого джигита и ошибся номером в гостинице. Открывает — роскошная девка! Это вам нужно другое крыло… А у вас пуговица на пиджаке… Кожаный пиджак был! …Сейчас оторвется. Давайте я пришью. Выпьете что-нибудь? — в каких дублированных на русский фильмах он подсмотрел такую жизнь?.. — Позвал ее пить к тому джигиту, а ночевать, конечно же, пошел к ней. Привезла из гастролей мне в порт Лиепая синенький «мерседес». А потом пилила меня, будто я пол-Москвы перетрахал в этом «мерседесе». Я говорю: зачем мне для этого «мерседес»? Мне еще в метро дают!

— Хорошо жили?

Павел Валентинович задумчиво, с «э-э», протяжно ответил, словно: промолчать неловко, а пытаться бесполезно:

— Доходы артистки основывались на том, что орлам положено свежее мясо, а правила дрессуры требуют, чтобы животное голодало…

Вдруг — когда Эбергард смотрел на весну, светлевшие вечера, слушал… и неожиданно, непонятно от чего — почуял себя другим, сильным, он отстоит свою дочь — кто его остановит? — засмеялся про себя: никто! — Эрна будет с ним; всё тает, сохнет земля, птицы обещают приятные, волнующие вещи, как он мог сомневаться, не верить Улрике — Эрна его любит; пусть даже война, что смогут против него? — они устанут, у них нет столько денег, им это незачем — а он не устанет; позвонил Сигилд:

— Я хочу забрать Эрну на выходные. В субботу после школы забрать, в воскресенье вечером привезу.

Сигилд удовлетворенно заурчала, но не бросилась, хоть он повернулся беззащитным боком, молчала, давая понять, что честно взвешивает, именно в эту самую минуту принимает нестесненное собственное решение, чтобы он уяснил навсегда, кто будет решать и ему разрешать. Пусть откажет. Неважно. Сперва попробуем по-хорошему.

— Лучше забери ее в пятницу после школы. До воскресенья. Мы с Федей идем в гости допоздна, Эрну всё равно некуда деть.


Улрике прыгала от радости и бросилась его целовать: вот видишь, я же говорила! Ура-а! — трясла его и не могла остановиться: что Эрна ест? Что она больше всего любит есть? Вдруг ей не понравится, что я готовлю? Закажем из ресторана? Поужинаем в ресторане! Эбергард кричал ей на кухню:

— Это еще ничего не значит! После всего, что Эрна… Я должен ей всё высказать, — и улыбался: завтра!

Улрике свое:

— Куплю ей куртку, девчонки любят наряжаться! Ничего ей не говори! Как ничего и не было! — Звонила его маме: — Эрна! С ночевкой! Пятница, суббота! И — воскресенье! Да я сама обалдела… Да. Да. Вот именно, отец есть отец!

А он не знал, куда двинуться, чем заняться до завтрашних четырнадцати пятнадцати, как за час до Нового года, как в день рождения: накрывают на стол, а ты маешься в белой рубашке и всем мешаешь; он расчертил листок — ПТН, СБТ, ВСКР — и, заглядывая в «Яндекс», мучился: как? — театр (или кино?), 14–00, обед — так? Улрике: умоляю, не высказывай ей ничего! Пусть в воскресенье поспит подольше… А если просто — в парке погулять? Эрне нужен воздух. А вдруг ей станет скучно просто гулять, так давно не гуляли они… На каток? Обязательно: по магазинам за одеждой; и вот — уроки, и еще вот здесь: уроки. Должно хватить. Я ей нужен. Улрике: слушай, давай лучше купим ей комп! Нет, в следующий раз, а то слишком… Он забывал улыбку на лице и видел: Эрна (постелем ей в маленькой спальне), он посидит с ней перед сном, большая здесь квартира, да ты что, новая будет в два раза больше! Улрике, у тебя есть проект комнаты Эрны в цвете? Точно, я распечатаю! Это твоя комната, самая светлая, это стол, а это подиум, как сцена, — на подиуме столик с зеркалом и ящичками для украшений, так пойдет? — прикольный диван? — а на этой стене нарисуем ночное Токио какое-нибудь или — что ты хочешь? Это, наверное, дорого. Об этом не думай. Думай о другом. Это твой дом. Через год кончится ремонт, да, так долго. У тебя будут свои ключи. Приводи кого хочешь в гости — огромная гостиная, потанцевать, побеситься, хоть весь класс. Совсем недалеко от твоей школы. Да-а? Здорово! Можно прибегать на перемене! Не уходи, пока не засну. Ее рука — и всё, всё, что, казалось, бетоном наползло и застыло, убивало, выедало его изнутри, — стало несуществующим, не бывшим, будем разговаривать (глаза у нее всё-таки мои, взгляд), и многое придется трудное объяснить, хотя лучше всего объяснит время; будут у Эрны свои дети и муж, и когда-то скажет она: «Я теперь лучше понимаю папу… Такая глупая была!» — скажет легко и тут же позвонит Эбергарду: представляешь? — потому, что ничего не было непоправимого, обошлось, прояснилось, он вздыхал, и вздыхалось всё легче, легче, он может всё, человек может всё, когда… вообще, когда его любят… Он тихо: «Ты самая лучшая девочка на свете. Я тебя очень люблю», Эрна уже будет спать, но прошепчет: «И я»; он, конечно, не будет звать каждую неделю, подождет, она сама захочет и позвонит… может быть, просто взять билеты на французский цирк, «Фабрику звезд», катание на лошадях заранее, за месяц, «заодно и переночуем, да?», давай-ка свой дневник, что с учебой…

Он встал ночью к мобильному телефону, задыхавшемуся, заклекотавшему от разрядки, как к застонавшему старику, и остановился посреди всего, стараясь зацепить время: вот я, на улице Ватутина, одиннадцатый этаж, мне тридцать семь лет, я жду утра потому, что увижу дочь, я живу, сейчас конец марта, кровь течет во мне, беззвучно и надежно работает сердце…

Общероссийский правозащитный гражданский клуб «Право отца» собирался по утрам в ДК «Красный строитель» у платформы Балтиец.

— Что же это вы… — дежурная хотела сказать «опоздали» и что-то как бы безотносительное типа «никто не хочет платить алименты», но все силы разума направила на прием и оформление «спонсорской помощи» в одну тысячу рублей. — На групповое? Индивидуальное, — она показала на американисто сияющего безумноглазого на афише «АРТУР ШИШКОВСКИЙ. Всё решено!» — десять тыщ! — Десять пальцев, ужас! и повела: в угрожающе заполненном мужском и гневном зале с декорациями избушки из березовых бревен и двумя плоскими облаками на сцене ерзал на тонконогом стуле раскрасневшийся бритый малый в черной водолазке, одна ладонь его ловила и пощипывала другую, у ног стояла барсетка.

— Теща была дезинформирована женой о якобы рукоприкладстве в ее направлении. Рукой не трогал. Но отрубным батоном по тыкве она получила. А теща заявила суду, что бил заморозкой — филе индейки. Планомерно, сука, разрушала семью. Решение суда никакое. Сколько писем написано, в органы там опеки, в том числе и президенту — кругом ложь и безразличие, причем за наши же деньги. Безнадега. Если б не работа — спился бы. Сына не видел больше года. Требуют: даже не звони ему. Вот что я понял, — малый помолчал, готовясь сказать то, ради чего его вызвали, в этой игре, видимо, каждый участник обязан бросить стае кость «вот что я понял», — после дерьма, которое я перенес. Я крайне устал сейчас… Решил не звонить. Сами пусть звонят. Про сына буду помнить всегда, — Эбергард зажмурился, и все замерли в зале потому, что малый незаметно для себя заплакал, — но не позволю играть моими чувствами к ребенку. Только игнор. Полный игнор этих существ! Позвонят — поеду общаться. Нет — пусть ищут другого папу.

В зале сидели тесно, непоместившиеся стояли, выкрикивая (настал черед зала) свое, подымая руки: на меня посмотри, а я, брат, тебе вот что скажу, — Шишковского, знающего пути решений, Эбергард не заметил, но все кричали так, словно напоказ, Богу, комуто, кто выберет, кого оставить и допустить в следующий тур:

— Яйца нащупай! Ты че, бабенке своей вырванных лет устроить не можешь? Готовь правую ногу для волшебного пенделя!

— Ты амеба или реальный отец, сильный духом?! Если ты и дальше будешь отступать, сын твой вырастет без сознания превосходства мужчины в семье.

— Да не оправдывайся ребенком! Сыну будет лучше, если ты будешь счастлив, победишь!

— Другой папа — садизм! Ребенок вырастет психическим калекой. У тебя есть шанс выправиться, а у сына твоего — нет. Добивайся, чтоб он жил на два дома.

— Да херня, прав ты, мужик. Воевать — плохо всем, и сыну. Подлизываться — тебе плохо. Отморозиться — лучшее. Никак так никак. Никогда так никогда. Разговоров ноль, действий ноль. Абсолютный вакуум. Им не для кого будет спекулировать твоим пацаном. Не показывай ей своих желаний! Слабаков не любят, а жена тебя посильней психологически. Подавишь в себе желания, она сама выйдет на связь — деньги понадобятся, еще что… А там ты по-тихому и восстановишь позиции…

— Бедная, бедная жена, бедные дети, — прошептала дежурная, не хотевшая слышать и видеть, но вот не удержалась, не ушла. — За всё придется платить. В Библии сказано: муж отвечает перед Богом за жену и детей. А жена — только за себя. Как можно порочить честное и святое имя женщины? Не думают даже о своих матерях… — поглядела воспаленно на Эбергарда и ушла.

Посреди сцены на доске крупно написали красивым почерком учительницы начальных классов: ПОЧЕМУ жена не дает видеться с ребенком?

1. Власть: подчинить себе бывшего мужа.

2. Обида: виноват муж, я — жертва.

3. Подсознание: на самом-то деле виновата я.

4. Страх: так я всё потеряю.

5. Ненависть: сама себя теперь ненавижу.

5. Гордость: я не могу проиграть.

6. Желание: пусть подруги увидят мою победу.

Эбергарду захотелось уйти, не вливаясь, не уравниваясь с этим жарким, он осматривался, словно случайно заглянул, а сам здоров, заметил единственную женщину — строго одетую, но слишком красивую для служащего государства, — молодая, рослая, коротко стриженная, черные блестящие волосы и крупные, волнующие губы, словно их недавно прорезали на лице, опухшие, еще не успели зажить, — женщина уморилась стоять и присела по-школьному — на подоконник, вытянув длинные уставшие ноги, прижав к груди маленький комп, смотрела, близоруко морщась, то в зал, то за окно с гримасой — скучно, то на стены, увешанные почему-то плакатами культуристов с пластилиновыми улыбчивыми лицами и бессмысленными глазами, то на Эбергарда — и вдруг улыбнулась и подмигнула ему — не так, как подмигивает мужчина, воровато, мгновенно, словно попало что-то летучее в глаз, а — веко медленно прогладило глазное яблоко.

— Да судебное решение!!! — один (сутулая, образованная спина) погасил всех криком: говорю только я! — Если мать не захочет, исполнить нельзя! Ты ребенка к себе разок возьмешь, а мамаша на следующий день после возврата пойдет к невропатологу и за тысячу рублей зафиксирует: стрессовое состояние… И — иск подаст о лишении родительских прав. Или — об ограничении! в этих самых правах, и с высокой! — вероятностью! — удовлетворения! — И уже как-то боязливо сообщил: — Такое мое мнение… — и заглох, и все отцы и сочувствующие как-то подобрались и расселись, как для начала просмотра, с обожанием что-то послушать; в зале, видно, так заведено, убавили свет — на сцену вскочил Шишковский, невысокий он оказался ростом, сиял, как и обещала афиша, словно вызвала его лотерейная комиссия, — в джинсах и белой майке, он так проскакал к вынесенному навстречу микрофону, будто следом за ним должны выскочить ребята с гитарами и барабаном, уже на ходу нащелкивая пальцами какой-то бодрый темп, — Эбергарду показалось: вторая, основная часть собрания откроется хоровым пением.

— Каждый из вас может… — Шишковский вытянул «м-может» и посмотрел вверх, где, подымаясь выше, переплетаясь в игре крылами, порхали сказанные им слова, опустил голову, а правую руку протянул вперед, намереваясь коснуться чего-то горячего, поймать что-то, — Эбергард не выдержал и вышел.

Дежурная бубнила:

— У всех недостатки. Да на свои посмотри. Не ладится — обратись к Богу. Что бы ни случилось, сохранять надо душевный мир. Сказано: невозможно человеку — возможно Богу. Сходи в храм, пообщайся с батюшкой. Да рано или поздно — ребенок будет с тобой.

— Вас ищет Гуляев, срочно, звонила секретарша, — Жанна перехватила Эбергарда у гардероба. — Монстр в мэрии.

— Не сказала: что?

— Вы же знаете ее. Ведет себя так, словно ее в префектуру взяли работать королевой. Говорю: как вас… забыла имя-отчество. А она: вспоминайте.

Эбергард, молодо пропуская ступеньки, понесся наверх: идеи по выборам? А какие у меня идеи по выборам? Организовать чаепития с ветеранами на базе районных библиотек с раздачей предметов длительного пользования. Сегодня — Эрна!

Секретаря Гуляева Анну Леонардовну Эбергард всегда заставал за накрашиванием губ или чаепитием; в обед (если монстр уезжал) она закрывала приемную на пару часиков — заместитель префекта дремал, может, и она… либо чаевничали, вспоминая служебные вершины, преодоленные хребты и распадки, и — ничего больше; главный мастер в установлении и оценке интимных, влажно-стремительных соединений Сырцова сразу определила, что отношения Гуляева и Анны Леонардовны давно уже проследовали станции «совместная работа», «взаимопонимание», «сопереживание», «любовь», «связь» и углубились в гранитную толщу неразрывного (равного по прочности и охлажденности семейному) взаимовросшего существования.

В префектуре Анна Леонардовна страдала: задерживается позже шестнадцати (монстр в особые дни выставлял помощника-морду у гардероба отмечать убежавших и опоздавших), так не привыкла в прежних приемных, переработка угнетала: вторую половину дня Анна Леонардовна полулежала на столе, отвлекаясь на небольшой коньячный стаканчик; экзамены на подготовительное отделение факультета старушек она уже сдала, но одевалась ярко и разговаривала с насмешливой дерзостью, ужасно привлекательной в пятнадцатилетних, преждевременно созревавших девчонках и труднопереносимой во всяком другом исполнении, особенно морщинистом и пожилом; Эбер гард сперва (обязан соответствовать, зачем обижать, ей же рассказали, какой он) не сразу отпускал после выпрошенного поцелуя руку, два раза случайно приобнял, замечал красоту, приносил сувенирные безделушки для украшения кабинета и жизни, жаловался, что есть дармовая путевка на Гоа — некуда девать, хотите? — но Анна Леонардовна проявила устойчивость, не прижималась и не хихикала, не помогала, про Гуляева не делилась, и, исполнив долг, Эбергард облегченно играл теперь только в честного, болеющего за дела парня, горячего отца, преклонявшегося перед мудростью, человеческой теплотой и мужской немногословной порядочностью Алексея Даниловича.

Теперь — Эбергард показательно отдышался, ворвавшись (но постучав!), пусть запомнит, доложит: сказали «срочно» — бежал! — Анна Леонардовна смотрела себе на колени, под стол, разминая и поглаживая виски, — уже хорошо, причина не Эбергард, из-за Эбергарда она бы не страдала.

Подняла руку с усилием, словно отдающимся болью в сорванной спине, голова у нее не поворачивалась вообще — тиски! — показала: идите. Там у нас… Такое… сколько живу и чтобы — такое… Эбергард представил, отворяя двери: зайду — в гробу лежит Гуляев, и главы управ полукругом поют, оберегая ковшиками ладоней свечки; или — высоко поднятая подушками, хрипло вздымается и булькает на выдохе дважды простреленная и бесполезно забинтованная грудь героя, и вызванные родственники сжимают уходящее запястье и шепчут: «Леша, Лешенька… Нет!!!»

— Зайди! — и Гуляев закричал, продолжал кричать на принявшего профессиональную позу «я ни при чем, но раз так надо, пусть виноват буду я» начальника оргуправления Пилюса: — Мы трижды с тобой договаривались об этом! — Три гневных пальца под нос! Кричать не умел, видно, ненужных душил потихоньку, боязливо, не зависящими лично ни от кого объективными обстоятельствами, обманутых оставлял в неведении, с уволенными дружил, кричал потому, что кричали только что на него, этажом выше — эхо; сидел растрепанный, словно ночевал в кабинете или ему отвесили пяток плюх неустановленные незнакомцы прямо в приемной, и растирал ребра, прикрывавшие сердце, очевидно, мечтая покончить скорее с этой бесконечной херней, закрыться и вмазать стаканчик.

— Почему не выполнено поручение префекта, Сергей Васильевич?! — и крутанулся в кресле — в сторону! — так было противно смотреть на Пилюса, из-за которого его, Гуляева… Эбергард подкрался и присел рядом с начальником оргуправления в позе покаяния, навалившись грудью на стол, руки сфинксовыми лапами перед собой, глаза вниз, в полированный заливчик между рук — это наша общая вина, несовершенна жизнь!


— Да неужели трудно, — Гуляев добавил слова матом, и еще одно, — Сергей Васильевич, подобрать ответственных, вменяемых исполнителей, правильно поставить задачу и обеспечить контроль за исполнением? Организоваться. Продумать. И просчитать, — Гуляев говорил энергично, напористо, как говорят люди, совершенно не представляющие, как это можно сделать. — Ты что меня подставляешь под префекта, а?!! Не можешь работать, — эхо отпело, теперь зампрефекта цедил непосредственно как монстр, — или не хочешь? Я никого не держу! Парализована работа префектуры, страдает округ — миллион жителей, ты думаешь об этом?

Пилюс звучно сглотнул в такой тишине, от которой побаливает в животе. Эбергард дышал так неслышно, чтобы казалось: не дышит. «А теперь поручим это Эбергарду» — пронеси, Господи.

— Иди! — пусть вынесет отсюда этот ком туалетной бумаги, эту вонь. — Давай, Сергей Васильевич, как-то… Раз и навсегда. Решить окончательно. Нужно финансирование — пиши! Нужна помощь — обращайся! Навалимся все! Кто откажется — мне докладную на стол!

И Гуляев, дождавшись, когда дверь выпустила Пилюса и закрылась, простонал, словно в голове его дребезжал будильник, и сильно прощупывал макушку, затылок, лоб, пытаясь, продавив кожу, попасть в кнопку, отключить этот звон! Эбергард быстро скосил глаза — может, факс какой из мэрии на столе? — сорваны сроки формирования избирательных комиссий? что-то серьезней: не подготовлен вопрос на правительство? Что-то с мэром? Не дай Бог — с Лидой.

— У нас ЧП, — Гуляев повторил для себя, чтобы как-то определиться, закрепить распадающийся, валящийся мир, встать хоть на чем-то неподвижном. — С утра. Вызвали всех: Кристианыча, управляющего делами, Шведова, Бориса. И — два часа! В основном — меня. — Если Гуляев впервые признал, что монстр с ним не только попивает чаек и вспоминает лубянские коридоры, знакомых девок и андроповских мастодонтов, то — опасно очень. — Отменили гаражную комиссию, прием инвесторов, — Гуляев поколебался: говорить? нет? — да что теперь скрывать: — У префекта врач…

Эбергард поднял глаза с «жалко как», «надеюсь, не самое страшное», «вот работа…»

— И самое обидное, он прав, понимаешь? Прав! На триста процентов прав! Мне нечего было ему возразить. Он — дал поручение. Мы — три совещания провели по этому вопросу! И — не выполнили! — Гуляев опытно ввел «мы». — Подключайся! А то ты вечно норовишь как-то стороной…

— Да я… — Эбергард без хамства (ради дела!) выудил из письменного прибора Гуляева листок для записи и карандаш — пишет? пишет; галочка, галочка, единица — первое и — в двойной кружок. Готов!

— Префект поставил задачу: чистота в его санузле! Обеспечить трехразовую уборку, но — высокого! — подчеркиваю, высокого уровня! Трехслойную туалетную бумагу. Размещение полотенец не так вот, на крючках — так их заселяют микробы, — а стопками и в упаковке, — Эбергард следил, но Гуляев не улыбался, сам проверяя Эбергарда: вот только улыбнись! — Месяц! — мы налаживаем эту работу! И вот тебе — результат, — Гуляев остановился и провел ладонью от бровей к губам, вытирая плевки и подступы обморока. — Префект, оказывается, позавчера! — понимаешь? — позавчера намылил палец и мазнул пеной, понимаешь, вот так, снизу по крану. Сегодня утром посмотрел — след остался! Никто кран снизу, под горлом не трет! Сверху вымыли и — хорош! Да что мы тогда вообще можем, если это не можем?! Твоя задача, дорогой мой, уклончивый Эбергард, — полотенца в вакуумной упаковке, шесть штук в день, на упаковке — дата стирки и глажки, так он хочет. И чтоб — стопочкой. Повторяет — стопочкой. Сможем?

— Алексей Данилович, в пленку найдем, где закатать, а вот с вакуумом, я, честно говоря…

— Эбергард!

— Будет с вакуумом. Каждый день шесть штук.

В приемной перед страдающей Анной Леонардовной выступала пузатая, стриженная под мальчика уборщица в бордовом фартуке, выбрасывая то одну, то другую руку вперед, — она, единственная в префектуре, не боялась ни монстра, ни перевода на другой этаж или в другие туалеты, ни увольнения:

— Сам-то пользуется… как свинья — брызги по всему полу, бумаги нарвет — под ноги, полотенца бросает…

— Эбергард, — Анна Леонардовна не могла умирать одна, почему достается только Гуляеву, вон сколько теперь у него начальства, каждому хочется дергать за нитку, привязанную к лапке, вызывая внезапную панику зверька, — почему вы улыбаетесь?

— Это у меня сводит челюстные мышцы от постоянного нервного напряжения, — добавить: был у хирурга, в медицинской карте есть диагноз?

— А почему вас не было вчера на штабе по выборам?

— Совершенствовал взаимодействие с городскими СМИ.

— Алексей Данилович очень недоволен.


— Я больше не буду пропускать. — Он обождал: всё? — в смысле «пока всё», быстро — до лифтов и только там глубоко и болезненно вздохнул: он взрослый человек, и во что приходится играть… Но сегодня у него есть лекарство — Эрна, что бы ни случилось!

Рано. Но ему хотелось скорей (Улрике заказывала стол в ресторане подальше от спорттрансляций, билеты в театр, распечатывала сеансы в кино, еще перезванивала: «Куртку я купила, красиво упаковала, у тебя на столе», «Не ругайся только на Эрну, вы так давно не виделись, помни: это твоя дочь и она всегда будет твоей»), его ничего не держало так, и ничего так не влекло, и он уже шел к машине — за Эрной — по весеннему, весело сочившемуся асфальту и — стоп! — чуть не уперся в низкородную холуйскую «Волгу» с госдумовским пропуском — на таких машинах ездят фельдъегеря — и ахнул:

— Я тебя не узнал.

Художник Дима Кириллович бороду сократил до символического богословско-банкирского волосяного насаждения, на голове оставив седоватый, кубически вытесанный минимум; Дима не улыбался, поворачивался боками: чиновное пальтишко, очки… заметь, очки — одни стекляшки на серебряной перемычке.

— Ехал мимо, нас тут собирали, место одно, под Одинцово, вижу — ты куда-то топаешь… Подвезти? Что не звонишь? Звони, я для тебя всегда открыт… Сам в таком замоте. Ну, а ты всё, — Дима усмехнулся и неопределенно покачал головой: да-а, префектурка Восточно-Южного округа, когда-то ведь и меня касались все эти смешные и мелкие, травянисто-насекомые…

— Ну, Дима… — и Эбергард всё-таки расхохотался, — ты что, раздоил-таки Левкина?!


— Да ну их, — Дима не удержался и также с удовольствием захохотал, зашипел, утирая заслезившиеся глаза, оглядывая себя: что это я так вырядился, — так устал я от них… Жа-адненькие… Я и так лизал, и так лизал, и царапался, и впрямую уже просил, и вроде довольны, хвалят, а к деньгам не подпускают… Да мне бы одного перстня с мизинца Левкина хватило, чайной ложечки… На всю жизнь! Попросил проездной оплатить — отказали! Только своим, только своим — ни одного постороннего, семья!

— Как и везде.

— А вот не скажи… Я понял: ага-а. Подумал-подумал, — Дима показал, почесывая скрытые бородой сантиметры кожи, как он озирал, нечто много большее его роста, обломок скальной породы, заваливший вход, — значит, имеется у меня в расчете ошибка. Полюбить деньги — мало. Но! Притекают деньги туда, куда указывает идея! — Дима Кириллович говорил уже для себя, здесь Эбергард наверняка отстанет, непосильно ему — так высоко. — Надо вычислить, понимаешь ли, одну небольшую такую точку, где напряжение твоего личного космоса пересекается с напряжением геополитического вызова, и взорвать это напряжение, освободив такое движение, что унесет твой род, — Дима Кириллович вытаращился, — в элиту! И — больше не работать! Одно верное решение. Определить точку, и — хватит прикосновения.

— И где ты теперь работаешь?

Дима Кириллович погрозил: скажешь так, а все туда же и попрутся, на готовое… Но смилостивился:

— Вице-президент ассоциации «Беларусь — Россия — Индия»: сила без насилия — ось Евразии, транспортный коридор «Север — Юг» при Общественной палате союзного государства Россия — Беларусь.


— Ни хрена себе. А Индия при чем?

— Все спрашивают. И тебя зацепило! Правильно я рассчитал. Я ж стратег! О дочери думаю. Хочу, чтобы Тамарка в Гоа перебралась после школы, а этим наплел: союз России и Белоруссии не срастается потому, что не хватает ему цели и духовного осмысления ее. Вот как мы цель выставим: евразийский транспортный коридор — это же триллионы! А Индия нас духовно подпитает — духовная уния, энергетические каналы, восемнадцатый уровень знания, Тибет. За духовную унию я отвечу. В Индии, конечно, придется пожить, как по-другому? Я готов, художник — это всегда жертва! — Дима Кириллович удушил рукой незримое птичье горло. — И знаешь, клюнули, забегали с моим проектом, спрашивают: а сколько? Я им говорю: на второе полугодие, на оргпериод, потребуется так, мелочовка, — и Дима словно загнал стальное полотно меж Ленями — в мясо! — Девятнадцать мильонов! Думаю: ну… Хватило б десяти… Трех!!! А они только спросили: рублей? И всё. Надо было сказать: долларов!!! Ничего, это на следующий год! Я, может быть, — Дима уже понимал, что пожалеет о сказанном, захочет забыть, сейчас будет лишнее, но не мог он остановиться, — и тебя, может быть, к себе заберу. В тактике, — он показал пальцами спичечный рост, — ты можешь что-то, я ведь за тобой наблюдал… Вот тут, под ногами, не выше травы — любого можешь обыграть. Понадобится, может быть, мне такой человечек, если, конечно, финансовые твои требования не чрезмерны будут… Да всё больше, чем здесь, верно?! Кинь на мэйл свою объективку, я там покажу…

— Всё отменяется, — это звонила Сигилд, — Эрна решила поехать с классом в Суздаль.


— Но мы же… — ах ты…!!! — А завтра?!

— Они едут на сутки.

— А в воскресенье?

— В воскресенье мы поедем поздравлять с днем рождения Фединого отца.

— С какого у нее каникулы?

— Почему ты спрашиваешь? На каникулы мы уедем. Ну, всё? — Сигилд не отключалась, ей было интересно.

— Так, — но он не знал, что «так». — А где сейчас Эрна?!!

— Не кричи на меня, я же сказала: провожаю ее в Суздаль. Сейчас за ними придет автобус!

— Ты, смотрю, меня невнимательно… — заметил Дима, — а я, брат, буду работать только с теми, кто каждый звук мой будет впитывать, да еще и понимать, что я не сказал, да имел в виду…

— Я поехал.

— Эбергард! Минуту! Знаешь, когда я понял, что попал? Оказалось, у моей фамилии — белорусские корни! — и еще неразобранное.

Автобусы — три двухэтажных, запыленных, высоколобых уже отправились (никто не заметил, что он бежал? теперь иди) — проползли вдоль школы и выстроились у светофора развернуться в сторону проспекта Энгельса, родители подтянулись следом, превратив тротуар в железнодорожную платформу, — выкрикивали избыточные напутствия, чмокали воздух, рисовали пальцами подушечные сердечки и вглядывались. Эбергард вспомнил вокзальное: на счастье первым в вагон входит мужчина; нашел Сигилд и встал рядом, не уступая, поднял руку, как и она, и, как она, улыбался Эрне, куда-то, в каждый автобус, но Эрну не видел: много грязных окон, много лиц, давно не видел ее, подросла, может быть, стесняется, что ее провожают; но кому-то ведь победно машет Сигилд, «только моя девочка», и он махал: и моя; может, Эрна смотрит из глубины автобуса, над головами, стоит в проходе, отшатнулась, удивилась «откуда здесь папа?» или испугалась, может быть, и обрадовалась; он махал рукой: всё в порядке, заехал тебя проводить.

— Когда ты выпишешься? — Сигилд почти не разжимала губ, продолжая улыбаться и махать.

— Я не буду выписываться, — у него получалось не хуже! — и он махал, попросив кого-то в ближайшем автобусе: «Будь осторожна».

— Я не хочу, чтобы ты был прописан в моем доме!

— Мало ли чего ты не хочешь!

— Я хочу, чтобы мы жили своей семьей, я не хочу, чтобы ты лез в мою семейную жизнь!

— Пока мы живы, наша семья — ты, я и Эрна!

— Ты же хотел оставить квартиру нам, вот и оставляй!

— Не выпишусь, пока не обеспечишь мне встречи с дочерью!

— Я не могу ее заставить. Подонок, я выпишу тебя через суд!

— Да Бога ради, тварь!

Первый автобус дернулся, словно по зеленому сигналу светофора кто-то выстрелил в него, и повернул, и второй, и — третий, Эбергард и Сигилд махали руками, завод еще не кончился, хватало батареек; лишь когда деревья, дома и расстояние скрыли боковые окна автобусов, любую возможность их видеть, отец и мать быстро отвернулись друг от друга и разошлись, и с каждым стремительным шагом — всё дальше и дальше друг от друга, и Эбергард пощупал пустой конверт с надписью «будущее», посушил ресницами какую-то влагу — ничего, ничего, видишь, не так и болит, уже попривык, даже смешно, как мог надеяться, казалось бы, старый трюк… эх… Сигилд насунула черные узкоглазые очки, и в таких же — крысиных — ждал ее возле машины урод, что-то гам драматически представив, типа «что он тебе только что сказал?», «он не обидел тебя?», «почему ты не позвала меня?», «хочешь, я с ним поговорю?». Сигилд свистнула, и он живо погрузился за руль.

Что случилось там, за те годы, которых словно и не было никогда, — им трудней стало видеть друг друга, не хватало смелости сказать «изменились». Они стали трудноузнаваемыми. Оказывается, чем дольше люди живут вместе, тем труднее узнавать в них тех, первоначальных, полюбивших друг друга.

— Эрна не приедет. Всё потом. — Улрике замолчала так, что ему показалось: не соединилось, говорил в выключенный телефон; увереннее шел, пока не уперся в прутья гимназического забора и подержался обеими руками за железо: не могу.

Когда-то на Красном море Эрна заговорила о небе. Укладывал спать. И вдруг…

Какой я буду на небе? Эбергард сказал: каждый человек становится на небе таким, каким он хочет, и живет там вместе с родными, уже всегда.

Эрна спокойно и светло уточнила: когда я умру, я смогу опять быть маленькой? Да, сказал он. И там будут дни рождения? Да. Эрна совершенно счастливо улыбнулась. И он вцепился в нее, скомкав свое лицо резиновыми складками, в углах которых неожиданно начала сочиться горячая вода. Папа, что ты плачешь? Эрна обеспокоенно затрясла его. Он так задохнулся, что не мог ответить. Тогда я тоже, она зажмурилась, и слезы выступили из-под ресниц. Эбергард прошептал: просто не хочется уезжать. Эрна торопливо: так бы и сказал! Глупо из-за этого плакать, мы же сможем приехать еще! — и прижималась к нему, единственный человек, не видевший, что скоро они разведутся, веривший, что мир неизменен; она уснула, рука Эбергарда, прижимавшая ее к постели, напрягла мускулы и начала выпускать тяжесть из себя, выпускала и выпускала, пока не стала невесомой, легче воздуха, оторвалась и медленно всплыла… Он думал: не могу, не хочу ее терять. Вцепиться и удержать. Не верь никому. Вырастай скорей. Дай я тебе всё расскажу. Запомни меня молодым и сильным.

Да. Еще вот, как-то шли они — Эбергард по дороге, Эрна по бордюру вдоль дома и вдруг крепко схватилась за его руку, о чем-то страшном подумав, чтобы не отпускал он ее, не оставлял.

Что-то, картины какие-то помнишь всю жизнь. Почему бы не запомнить что-то хорошее. А помнится острое, то, что ранит. То, куда стекает кровь. Когда он вчера сдавал кровь, готовясь стать отцом еще одного ребенка, беременная медсестра спросила: как вы переносите вид крови? Поработайте рукой…

И Хериберт устроился; в Гуселетный район (монстр обманул) главой не утвердили. Хериберт съездил на Афон и в Пюхтицы, за него молились благодарные лично ему старцы в Оптиной и вымолили только административно-техническую инспекцию, начальником управления. Недешево обошлось, вздыхал Хериберт и сладко улыбался, но всё ж госслужба, к деньгам, правда, не подпускают, но сейчас начнутся проверки готовности развлекательных аттракционов к работе в летний период, выстроится какая-то схема… Заболевшие выздоровели, и друзья обнаружили: давно не собирались; собрались в кибитке посреди ресторана, обставленной аквариумами, — в застекленной воде внезапно всплывали скаты и также внезапно обрушивались, боком, как дохлые, на дно, — развалившись на расшитых черепахами и осьминогами подушках, пили водку из графина, то обнажали утиные кости, то цепляли свиные ребрышки со сковородки, посматривая сквозь аквариумные заросли на ужинающих девушек, из тех, кто уже съездил за загаром; не о чем говорить.

Хассо наметил показать, как легок, весел он и расслаблен, пьет, и с сердечной теплотой расспрашивает друзей, и внезапно хохочет, валясь на Фрица или Эбергарда, — ржачка, но в первой же подходящей тишине сгорбился стервятником, переступил сутуло на сухой ветке и — как и все они — только об одном:

— Точная информация. До первого июня меня уберут. И всю управу зачистят, — он пытался говорить, как о чем-то постороннем, в интонации «а вот в Астрахани, ребята говорят, рыбалка-а…», но мигал и хрипел не жильцом. — Монстр так и сказал: пора корчевать это Смородино.

И все, шатнувшись, как от чумы (на нас не надейся), бросились «кто вперед» вспоминать, как ездили к побратимам в Минск, как гуляли по Крыму на семинаре глав управ, как здорово было в Чехии, где отмечали последние выборы (всё завершалось одинаково — «нажрались там дико и безобразно себя вели»), тормошили Хериберта: ну, как там на новом месте, новое место?!

— Один недостаток — офис в жилом доме. Как только засыпаю после обеда, мальчик со второго этажа так лупит мячиком в пол…

— Я тут проезжал Смородино, — чтобы не молчали, и Эбергард нес свою соломинку в построение «отлично посидели, отдохнули душой», — и объявление: «Эротический массаж. Все виды». И номер мобильного! Даже адреса нету. Хассо, это так твоя управа поддерживает малый бизнес? Девушки оздоравливают, а у них даже нету стационарного телефона? И сидят, небось, в цоколе, прячутся от чиновного произвола?

Долго, до обморочного одурения слушали Фрица — никто не хотел «этой темы», распухающей, душной, но удобно: спросил Фрица, бросил монетку, и потечет-заиграет, само продлеваясь и ветвясь, и сам пока можешь передохнуть, и время пройдет.

— Я даже могу сказать: есть рак — нет рака. Взяли соскоб. В одном институте говорят — рак. В другом — чисто. Я — к астрологам. Они — нет. И я забираю больного. Меня два профессора за руки хватали: да вы что, отдайте на операцию, легкое отрезать… — Фриц остроносо впивался по очереди: тебе, тебе и тебе! — Я говорю: вы свои федеральные программы испытывайте на ком-нибудь другом… А сам веду больного к китайцам. Китайцы посмотрели: в легком затемнение есть, но это просто последствия воспаления. Кусок не отвечающей материи, понимаешь, Хассо, — Хассо передернулся, загрузил рот и начал сосредоточенно жрать, обиженно глядя в сторону, — энергию не поглощает и не отдает. Но — не рак. И живет человек! А казалось бы, рак и рак, — теперь Фриц встревоженно вгляделся в Хериберта: тот вытянулся, подсох, но держался, смотрел перед собой, только пальцами под столом нащупал какой-то образок на браслете и судорожно крутил его в пальцах, что-то малозаметно нашептывая.

— Я не пропаду, — устало вздохнул Хассо, со стоном закрыв-открыв намученные бессонницей, слепнущие, искорябанные веками глаза, — у меня друзей много, на хрен мне эта госслужба…

— А как у тебя с монстром? — спросил вдруг Фриц с выделением «тебя»; с остальными ясно.

— Хорошо, — Эбергарду не хотелось про это, про слабые свои стороны, лучше про сильные, но сильных не знал. — Выполнили личное поручение — написали поэму на трехлетие внука. Бархатный переплет. Бумага ручной выделки. Серебряная закладка.

— Чего к нему не идешь?

Сказать бы: «Вот вы и сходили», да он ответил:

— А зачем? — «Буду работать через Гуляева», но на самом деле «страшно».

— Надеешься пересидеть? И что Гуляев тебя прикроет? Монстр на днях тут где-то кому-то сказал, — Фриц один делал вид, что лифты поднимают его повыше этажом, — сказал: я уйду, уйду. Потому что очень устал. Но не сейчас. Уйти сейчас — значит ослабить мэра. Я помогу мэру, и мы уйдем вместе.

— Стучись к монстру. У тебя должен быть прямой выход на первое лицо, — Хериберту всё равно, не разберешь: всерьез или прикалывается, липкостью речи он походил на крымского таксиста, начинающего за сорок километров до Ялты навязчиво шутить, чтобы в Ялте попросить «добавь немножко». — С ним — сразу включай дурака. И говори только то, что он хочет услышать. Или то, что услышит и поймет, что как раз этого и хотел!

Эбергард не посмел уточнить: как именно «включать дурака»? «Я бы не хотел с ним говорить никогда».

— Ну, а вообще как твои дела? — Хассо уже знал, что «ничего хорошего», но надо же интересоваться друзьями; он, Хериберт, и Фриц относились к Эбергарду, как к младшему или инвалиду, не могущему даже при дополнительных внешних помогающих усилиях — понять всё.

— В суд подам. Найму адвоката. Чтобы встречаться с дочкой по графику. Раз в неделю ночевки у меня, должны хоть немного жить вместе. — Всё привычней бесстыдно заголять свою жизнь.

— Судью надо заряжать по-крупному, — Хассо расхотелось слушать, он знал судей Смородинского суда, но — только для своих дел — каждый сам решает свои вопросы.

— Опека не поможет, — куда-то в сторону рассуждал Фриц, — опека только констатирует факт. Может быть, уполномоченного по делам ребенка подключить, попробовать как-то на него выйти… Надо, дружище, не только судью заряжать, заряжать надо всех… Хорошо бы твою бывшую с работы уволить, да еще по статье… Справочку подогнать о ее алкоголизме. Показания соседей, что ребенка бьет. И гуляет.

— Так она замужем.

— А что муж наркоман… Будешь всё это проплачивать?

— За Эбергарда, за его сердечное тепло, за его ранимость! — Хериберт всем разлил, советовал про судей: — Тихонова, она четкое определение напишет… А Чередниченко, она и за деньги так напишет, что и туда, и сюда, блин… Тем более когда… У них же — всегда права мать.

Эбергард больше не мог, он объелся, проговорился, не устал, но тяжело даже сидеть, слышать, быть; он ждал общего решения расплачиваться, завершающих тостов, награждения гардеробщиков и рассматривал картину на противоположной стене «Вечерний Питсбург», шесть на два с половиной метра (официантка пояснила, что картина продается за пять тысяч долларов); от картины тянулся электрический хвостик и утыкался в розетку, поэтому в вечер нем Питсбурге с равномерной редкостью по мосту прошмыгивали огоньки и разъезжались, кто меж домов, кто по набережным. Эбергард подумал: есть люди, что купят эту картину.